Правда полковника Абеля — страница 6 из 25

— А с его коллегами познакомиться довелось? Ведь были же наверняка у фильма консультанты.

— Я этих консультантов-разведчиков не встречал. Хотя был один: приехал на съемку, когда мы снимали обмен на мосту. Мне этого человека показали и сказали, что это Конон Лонсдейл и якобы я его играю. Он вернулся в Советский Союз и, рассказывали, пишет свои мемуары о том, как работал там. Я Кокону говорю: «О, Господи, вы совсем не похожи на разведчика». Действительно, он такой не киношный. Конон посмеялся и ответил, что какой бы он был разведчик, если был бы похож. И говорит мне: «Вот вы такой же, как я». Это его замечание стало для меня как бы утверждением, что я смогу сыграть то, что мне приятно: судьбу человека. Но режиссера Савву Кулиша консультировали, контакт он и сценарист Владимир Вайншток с разведчиками имели. Потому что, когда я что-то спрашивал, мне огвечали: «Да, твой прототип говорил то-то и то-то».

— И как вам в том фильме игралось? Роль по давним временам была не из обычных.

— Сценарий был написан как боевик. Но так играть я не согласился. Мне показалось, что важнее показать человека, который действительно пережил большие потрясения. Был разведчиком, его поймали, посадили в тюрьму, потом обменяли, и он вернулся. История трагическая. Играть мне было интересно. И мы стали менять сцены, которые были в сценарии. Стали снимать отдельными кусками не то, что написано, а то, что я предлагал: не героическую ситуацию, а судьбу пострадавшего человека, которому трудно, который еще не знает, что его ждет после возвращения домой. Это ближе к жизни и правде. В «Мертвом сезоне» мне было очень хорошо играть: режиссеры сильные, партнеры тонкие. И героический сценарий мы переделали в человеческий. Был даже момент, когда после просмотра отснятого материала руководство «Ленфильма» хотело закрыть картину, а меня с роли снять.

— Но почему?

— Дескать, я не героический тип, а простой человек, которого народ не полюбит. Художественный же совет решил оставить все как есть. И потому я вспоминаю «Мертвый сезон» с удовольствием. А был там Абель или Лонсдейл, меня не интересует. Все равно после возвращения на Родину они были засекречены.

С ТАКОЙ ДОЧКОЙ МОЖНО СМЕЛО ИДТИ В РАЗВЕДКУ

Если единственная дочь похожа на отца, то это вполне естественно. Однако Эвелина Вильямовна, как мне кажется, напоминает полковника Абеля не только внешне.

Ее ирисы растут даже за забором. А перед небольшим деревянным домиком — целые островки цветов. Хрупкая, невысокая женщина холит своих любимцев нежно и со знанием дела. И пусть не сбылась мечта побывать в ботанических садах разных стран. В этой непростой жизни дочери разведчика была уготована роль, которую я бы назвал так: терпеливое благородство.

— Эвелина Вильямовна, вы извините, но уж расспросить вас я попытаюсь как следует. И не слишком сердитесь, если затрону сюжеты, для вас, очевидно, запретные. Хорошо?

— Был период, когда отец встречался с кем-то из писателей. И домой приезжал раскаленный. Он никогда не рассказывал, о чем они говорили, потому что к нам это не имело отношения, но раздражение и чертыхание имели место быть.

— Тогда я начну даже с еще более осторожного, чем наметил. Кем вы работали?

— Всю жизнь редактором. В «Прогрессе», потом 12 лет в ЦАГИ, переводчиком английского в АПН, последние годы в «Новом времени». И в 84-м ушла на пенсию.

— Эвелин, и со своим знанием английского вы нигде не были и никуда за рубеж не ездили?

— Но сейчас я, наверное, могу поехать. Да, мне хотелось поездить по ботаническим садам мира. Но в Штаты почему-то не тянет, даже совсем нет.

— Это обида за отца?

— Не знаю. Нет. Хотя, может, и да. Мне там далеко не все нравится. А раньше понимала, что не надо мне никуда ездить и не надо даже пытаться. Для меня был ясен вопрос: есть вещи, которые мне недоступны. Купить загранпутевку и поехать нельзя.

— Такая жизнь в семье разведчика-нелегала — вне зависимости от того, в Москве он или где-нибудь далеко, — откладывала на вас определенный отпечаток. Вы все время оставались и даже сейчас остаетесь частью какой-то цепочки, разорвать которую сложно.

— Считала, что в этом и смысла никакого нет. Я, можно сказать, родилась в этой ситуации, в ней росла, развивалась и поделать тут ничего не могла. Да, наверное, было бы проще, если бы папа работал инженером, художником. Возможно, я тогда была бы другим человеком.

— Чего-то в своей жизни вы были все-таки лишены, правда?

— Однако от того не страдала. Хотя да, были неудобства, и на жизни моей это сказалось, особенно в том плане, что я не очень охотно заводила контакты.

— Избегали их чисто подсознательно?

— Не могу судить, как складывалась жизнь у других детей, а меня мама учила много не говорить.

— И когда поступили в Московский иняз, друзей тоже не заводили?

— Нет, я мало с кем общалась, близких подруг не было. Был, правда, один парень, одна девочка — мы играли в шахматы.

— А ваш муж догадывался, на чьей дочке женился?

— Ну, более-менее. Когда выходила замуж, я сочла нужным поставить его в известность. В этом смысле мой бывший супруг был вполне лояльным человеком, вел себя достойно. Но вопрос в другом. Когда отец с 1948 года находился там, здесь у нас было столько сложностей. Заявлялась на дачу комендантша поселка и стращала маму: «Мы все равно выведем вас на чистую воду. Скрываете, что муж репрессирован». Или приходили, говорили, что папа вовсе ни в каких не командировках, что у него вторая семья, дети. Это вызывало у меня одну реакцию: смотреть на них и вообще не замечать. Ничего я им возразить не могу. Потом, они великолепные психологи и понимают, что я вру. Вы полагаете, после таких эпизодов желания общаться с населением у меня прибавлялось?

— Что вообще вы говорили людям?

— Что отец в командировке. И тут же: а где? А в какой? Или, когда папы уже не стало, сюда пришел настырный такой мужик: «Я все о вашем отце знаю. Он был лучший агент-двойник во всем мире». Наглая рожа. Я была готова его просто избить.

— Эвелин, что если обратиться к воспоминаниям, вероятно, более милым — совсем детским? Я недавно узнал, что в 1935 г. отец взял с собой вас и маму в свою вторую — и тоже нелегальную — командировку. Страна назначения обозначена как-то глухо: была в ту пору нам недружественна и въезжали вы в нее через Бельгию. Вам было 6 лет, и о том периоде что-то да помните?

— Но не ту страну. Мама рассказывала, что пыталась на уровне моего детского сознания нечто такое мне растолковать. Во всяком случае, научила категорически не разговаривать с посторонними.

— А на каком языке вы могли бы это делать?

— Там был немецкий, французский, русский. А первым языком дома — английский. Судьба так распорядилась. Когда меня первый раз увозили, мне было 2 года. Я приезжала в страну и набирала. Тот возраст, когда все равно, на каких языках говорить. И был период, я болтала на всех одновременно. Какое слово знала, то и пихала, не понимала, что это разные языки. Я скажу вам другое: по-русски я говорила с акцентом, и, когда мы вернулись обратно, мне пришлось поучиться.

— А в тех странах, где работал отец, на каком языке вы общались с детьми?

— Мало общалась, хотя я не думала, что мне, масенькой, говорили, почему мы в командировке и кем работает мой папа. Это бы наложило бремя на любого ребенка: он знает какой-то секрет. Чем меньше человек знает, тем легче ему выжить. Во время последней поездки, когда я была постарше, надо было идти в школу. Потому, что если бы я в школу не пошла, было бы заметно. И там, помню, я очень переживала: у всех детей куча всяких кузин, дядей, бабушек, а у меня никого.

— И зикаких подозрений?

— Абсолютно.

— Но вы же могли вставить какое-то слово, сказать что-то не то.

— У детей срабатывает великолепный инстинкт, с кем на каком языке разговаривать.

— Но, насколько осведомлен, ваша мама говорила по-английски с акцентом.

— Мама говорила по-русски, но я уже понимала, что дома я общаюсь с ней так, а в школе между собой так не общаются, и, следовательно, я должна говорить с детьми, как говорят они.

— А были какие-то случаи, когда вы чувствовали, что помогаете отцу в работе?

— Нет. Но, может быть, в детстве я бессознательно и оказывала какие-то услуги. Ребенок этого не помнит. Зато я помню, какого цвета обои были в том нашем доме или конструкцию сушилки на кухне. Но о детских поездках я никогда не упоминала.

— И даже сейчас о них не расскажете?

— И даже сейчас.

— Вы очень тактично и ловко, в отличие от меня, обходите конкретные вещи. А я нетактично пытаюсь вас о них расспросить…

— Надо вам признаться, что обходить всякие словесные тонкости мне помогает моя редакторская профессия.

— Но если по-простому: те две загадочные страны Европы так и останутся для меня, несмотря на все сроки давности, всего лишь двумя европейскими странами?

— Да.

— Хорошо, а когда отец уезжал в 1948 г., вы знали, куда и зачем?

— Сказать, что знали, не могу. Но мы догадывались, что всерьез и надолго. Уже появилась способность как бы читать между строк.

— Читать, но не спрашивать?

— Естественно, это не принято. Ну, хорошо, я спрошу — и в ответ ничего, кроме неприятностей. Мой отец был человек вспыльчивый, и если бы я настырно лезла, то наткнулась бы на хороший втык. У нас сложилась система: многих тем мы никогда не касались. Например, отец терпеть не мог разговоров о политике.

— А о работе?

— Тем более. За давать вопросы было некорректно. Хотя что-то он вдруг мог рассказать. Приехал с работы недовольным, о чем-то буркнул. Приехал еще раз, буркнул снова. И я делала выводы. Но, возможно, совершенно неверные. Помню, папа был очень огорчен, когда ему не разрешили встретиться с его адвокатом Донованом.