Правда смертного часа. Посмертная судьба. — страница 38 из 67

А потом — Театр на Таганке… Я пришел вместе с Борисом Хмельницким — мы учились тогда на втором курсе Щукинского училища, а еще первокурсниками мы «выпустили» спектакль как композиторы! Поэтому два года мы учились и не учились… Мы приходили в училище, за нами ходили толпы… Преподаватели спрашивали:

— А как там у вас на Таганке?

Мы не сдавали мастерство, а наши дипломы были по работам в Театре на Таганке. И в труппе тогда мы были лидерами… В общем, мы с Борисом совершенно «офигели» от этого взлета…

Однажды наша аккомпаниаторша — еще из старого театра, Соберайская, — сказала на полном серьезе:

— Ребята — гололед! Берегите себя! Не дай Бог, кто-нибудь из вас сломает руку!..

Мы рассмеялись… Но действительно— стоило Борису сломать руку, спектаклю — хана! — столько музыкальных номеров в «Добром человеке…» держалось на нем.

А потом начался прием в труппу — пришли Коля Губенко, Валера Золотухин, Володи еще не было… Они пришли в «Доброго человека…», а позже запустили «Героя нашего времени». На сцене Любшин, Губенко, Джабраилов и — появился Высоцкий на роль драгунского капитана. В этой роли — по каким-то мелким черточкам — я увидел то, что Володя делал когда-то в общаге на Трифоновской. Спектакль был неудачным, о чем лучше всех знал Юрий Петрович Любимов. Я в этом спектакле занят не был, поэтому никаких контактов с Владимиром не было.

А потом настали «Антимиры». Вот тут и началась наша сложная история. К этому времени мы с Борисом Хмельницким стали официальными композиторами Театра на Таганке. Все это знали: это было зафиксировано в ВААП… Андрей Вознесенский, совершенно обалдевший от Таганки, от молодых талантливых ребят, просил, и даже заставлял нас писать зонги на его стихи. Я помню, что мы с Борькой еще «выкобенивались»: какие-то стихи не такие… Но потом, конечно, написали.

И все мы (уже появился Володя) — стояли на сцене с гитарами, и все на этих гитарах бренчали. Но мы-то с Борисом были давно сыграны: он начнет, я продолжаю… А все остальные — только мешали, и Володя — тоже. Я орал, кричал! Однажды даже бросил гитару и ушел со сцены. А Володя жаждал играть, хотя знал тогда 3–4 аккорда. Но я думаю, дело не в этом. Тут накладывалась наша с Борисом «гоношба» — композиторы!

Володе дали читать «Оду сплетникам». Он спросил у Любимова:

— А можно с гитарой?

— Да, конечно — с гитарой…

И Высоцкий, под свои три аккорда стал «запузыривать» «Оду»… Практически, это была мелодекламация, но актерски Володя это делал прекрасно, — тут уж никуда не денешься! И Вознесенский в восторге, и Юрий Петрович:

— Как это здорово!

А у нас с Борисом — другое отношение: как это так? Мы уже признанные композиторы, а «этот», с тремя аккордами… И Вознесенский прыгает от восторга!

И при таком нашем настроении вдруг появляется в афише: «Музыкальное оформление спектакля: Васильев, Хмельницкий, Высоцкий». Нас с Борисом это глубоко задело… Мы не орали, не поднимали «хай», но внутри — «Мы написали музыку, а этот — с тремя аккордами…». Вот все это потихонечку накапливалось. Я Вам это совершенно откровенно рассказываю…

А потом… Тут Володе надо отдать должное: он умел ловить у других справедливо-негативное, скажем так, отношение к себе. Дело не в том, что он стал к нам «подверстываться», нет — но он иногда просил показать какие-то гармонии, аккорды на гитаре. У меня есть фотография: во дворе старого театра сидят Смехов и Сабинин, а мы с Володей — оба с гитарами — горланим! Рожи довольные! А орали мы тогда не его песни: «Мы идем по Уругваю…», «Мами-блю» — и кайфовали страшно! В общем, как-то само собой у нас начались разговоры, началось взаимное приятие…

Кроме одного камня преткновения, который определил наше отношение надолго… Это связано с выпивкой. Вы знаете, я в своих мнениях — экстремист. Могу потом изменить отношение, но с большим трудом.

Уже идут «Десять дней…», Володя уже в «обойме»… Уже сложилась актерская группа таких — совершенно точно — таганцев. И это было настолько серьезно, что тогда думали сократить труппу: будут работать человек 25, а фонд зарплаты останется прежним. Мы считали, что нужно десять «звезд», десять человек крепкого среднего уровня и пятерка — бродячий состав. И эти двадцать человек к тому времени более или менее определились — такой костяк Таганки.

А у Володи в это время начались срывы… И Вы знаете, я был, наверное, единственным человеком, который с пеной у рта орал:

— Уволить! Выгнать!

И, скорее всего, был прав, потому что все эти выговоры — строгие, нестрогие — мало что давали. Если бы выгнали тогда — это могло подействовать, — ведь когда он «завязывал», год-два бывали потрясающе плодотворными.

Потом, когда Высоцкий стал лидером, солистом, а театр был гнездом, куда он только изредка залетал — это уже было невозможно. А тогда без театра Владимир просто не мыслил своей жизни. И если бы мы совершили эту жестокую акцию, то, может быть, продлили бы ему жизнь… Кто знает…

А время идет… Мы едем на гастроли в Вильнюс. Тогда Таганка ударяла по столицам, что очень важно… Мы ощущали себя представителями Москвы. Гастроли идут шикарно, литовцы принимают нас очень здорово, и вдруг— Володя срывается… Сразу и резко. А я в театре был чемпионом по вводам. Первый мой рекорд был таким: за одну ночь я выучил роль Янг Суна в «Добром человеке…», заменил Колю Губенко, у которого был острый аппендицит. И в Вильнюсе — во все дырки, которые образовались из-за Володи, ввели меня. Играем дальше. Любимов и Дупак говорят — «спасибо», «я их выручил, спас», и все такое… Даже деньги какие-то выписали за это дело…

И вдруг стало известно, что через день на спектакле будут члены литовского ЦК. И сразу же бросаются Володю отпаивать, ставить на ноги— всякие препараты, уколы… И мне говорят, что этот спектакль будет играть Высоцкий. И тут я завелся:

— Ни фига! Буду играть я! Или — играю я, или — вечером сажусь в поезд и вообще уезжаю.

И самое интересное в этой ситуации — как затих весь театр… Ну не весь, конечно, — определенный круг: «Кто победит?» А я не об этом думал. Я думал об элементарной справедливости: ведь вводы — это траты и нервные, и физические. Пусть роли и небольшие — все равно трудно! Меня обрабатывает Дупак, уговаривает Юрий Петрович, а я уперся: или играю, или уезжаю!

Короче говоря, наступает день этого спектакля. В гримерную врывается Володя… В Вильнюсе— роскошный драматический театр, все гримерные — в бархате! Врывается Володя — весь зеленый… И ко мне:

— Да ты что? Да кто ты такой!?

— А-а, пошел ты…

И тут начинается… Драки не было, но близко к тому. Он выскочил из гримерной, но спектакль играл я. Злой был страшно! Даже «злой» — не то слово… И вот в таком состоянии сижу в гостинице, а тут еще Боря Хмельницкий меня подзуживает:

— Ты прав… Что это такое!?

И вдруг входит Владимир, садится и очень спокойно говорит:

— Толя, ты прости меня. Я был не прав.

И тут я внутренне рухнул! Потом я много раз ставил себя на место Высоцкого: «Никогда!» Да, никогда в жизни я бы этого не сделал! Ну, может быть, через год я бы смог… «Вот, помнишь, тогда была такая ситуация…» Но чтобы вот так сразу, сходу?! Нет!.. Все сразу понять, все сразу поставить на свои места, сделать то, что, в общем, и положено было сделать — вот это меня потрясло!

И с этого момента все, что было между нами, стало прологом, прелюдией… Начались другие, совершенно нормальные отношения… Я не говорю, что мы стали друзьями, — было нормальное общение…

А случилась ситуация — ну просто деваться некуда, — и Володя меня выручил… Подворачивался кооператив, и нужно было внести первый взнос — около трех тысяч. Я тогда очень неважно жил, и как-то случайно проболтался Володе… Сразу же — в машину, сберкасса, снимает деньги:

— Отдашь, когда отдашь.

Потом он стал денежным человеком, а тогда эти три тысячи — это все, что у него было.

Потом появилась Марина… Они снимали квартиру в конце Ленинского проспекта, — и Володя попросил меня приехать… Там была такая забавная надувная мебель, Володя купил квадрофоническую аппаратуру… А Марина хотела тогда записать пластинку — русские и советские песни. И вот мы сидели втроем: Володя, Боря Хмельницкий и я, и с наслаждением напевали в эту аппаратуру «Темную ночь…», «Эх, дороги…».

Появилась Марина, и много всякого было, что тут скрывать… Марина Влади — звезда! И наш — Вовка Высоцкий! Для всех нас он был — Володька, Вовка Высоцкий… Ведь тогда мы пели его песни, совершенно не подозревая, что они гремят по всему Союзу. Они гремели, но этот гром до нас не доходил. И вдруг — Марина Влади! И в нашем театральном воздухе повисло:

— Ну, ведь не по Сеньке шапка! И куда это его занесло? В Париж!

Был такой шелест… Вообще— люди завистливы, а актерская братия — тем более. И, что греха таить, во мне это тоже было.

Так вот, извне доходили слабые сигналы, но кое-что происходило и в самом театре… Когда Андрей Вознесенский прочитал свое послание Володе, мы были просто ошарашены! Нам даже как-то неудобно стало: только что сыграны «Антимиры», тут же сидит Володя— и вдруг Андрей прочитал свой «Реквием оптимистический»…

Да, «Антимиры»… Сева Соболев прочел свое стихотворение, а там концовка такая: «Сидят у телевизора, глядят…»

И вдруг на Володю нашел стих — он поставил скамеечку, сел и выдал:

— Ой, Вань, гляди, какие клоуны!..

В зале — обвал! Ну, просто шквал аплодисментов!

А худсовет? Вы знаете, что на Таганке был не самый хилый худсовет. Но когда пел Володя— абсолютное внимание и тишина. А Юра Буцко, который писал музыку для наших спектаклей и был членом худсовета, — он же требовал принять Высоцкого в Союз композиторов! Все это поднимало Володю на совершенно другой уровень.

А я? Мне тогда казалось, что Володя песни «подбирал с пола», легко и непринужденно. И вдруг в гримерной Володя спел: «Кто-то высмотрел плод…»

Я был поражен:

— Володя! Вот это вещь! Спой еще раз!..

— Да?!

У него была такая манера: утвердительно-вопросительное «да?!». Когда я смотрел прогон «Гамлета», подошел к нему в перерыве и сказал: