У Струмилина перехватило дыхание. Какие это мыслишки лезли в его голову, пока стоял перед дверью мастерских и ждал Лешего? «…теперь, когда у Лиды настал провал в памяти, быстренько уверил ее, что является единственным и самым любимым мужчиной…»
Он решительно шагнул вперед.
Снизу вдруг послышались голоса, топот. Лида посмотрела поверх его плеча, вскинула брови.
Струмилин обернулся.
Позади стоял сухощавый парень со скучным лицом бухгалтера, вдруг осознавшего, что дебет у него никогда больше не сойдется с кредитом, а сальдо – с бульдо. Ступенькой ниже топтался человек-гора с физиономией ребенка-олигофрена и вдавленной переносицей. Кулаки олигофрен спрятал в карманы, но отчетливо слышался треск распираемой ткани.
– Лидия Дмитриевна, добрый день, – чрезвычайно вежливо сказал бухгалтер. – Что же вы трубку не поднимаете, мы вам звоним, звоним с утра пораньше… Лада Мансуровна уже испугалась, что с вами что-то случилось.
– Нет, – сказала Лида. – Со мной все в порядке. А какие проблемы?
– Да опять с «черным залом»! – досадливо дернул плечом бухгалтер. – Лада Мансуровна подумывает, не закрыть ли его совсем? Хотела с вами срочно посоветоваться. Не могли бы вы прямо сейчас подъехать с нами в офис? Мы на машине.
Лида машинально сделала шаг вперед, но спохватилась:
– Хорошо, только мне переодеться нужно.
Струмилин все это время переводил взгляд с нее на бухгалтера и заметил, что тот растерялся. Похоже, он невероятно удивлен. Как будто не ожидал, что Лида вот так сразу согласится ехать в этот самый их офис. Почему?
– Извините, – бухгалтер холодно взглянул на Струмилина. – Тут кто-то заболел?
– Все в порядке, – быстро сказала Лида. – Просто доктор беспокоился о моем здоровье. Да, доктор, если вы настаиваете, я не буду пить этот компот. Хотите – вылью все банки в унитаз?
Струмилин кивнул, чувствуя себя дурак дураком.
– Ну ладно, – Лида мельком улыбнулась. – Тогда я переоденусь?
И закрыла дверь.
Олигофрен сделал хищное движение вперед, однако бухгалтер остановил его неприметным взмахом руки, и тот послушно замер, почесывая сломанную переносицу.
«Наверное, он боксом занимался, – подумал Струмилин как о чем-то важном. – Еще бы, с такими кулачищами…»
Все трое стояли на площадке и неприметно ощупывали друг друга взглядами.
При этом Струмилин не переставал чувствовать себя идиотом – ну эти-то двое ждут, пока Лида приведет себя в порядок, а он за каким чертом тут ошивается? Он-то чего ловит?
Вот сейчас она появится, увидит его, вскинет брови этак неприступно…
Дверь открылась.
– Я вот что забыл сказать, – выпалил Струмилин, ничего не видя. – Если Леший вам пожалуется на какие-то неприятные симптомы, пусть позвонит 36-61-61 на нашу Нижегородскую подстанцию и вызовет конкретно меня – Струмилина Андрея Андреевича. Меня найдут, где бы я ни был. Запомните телефон? Передадите ему?
– Передам. – Звук ее голоса несколько рассеял туман смущения, клубившийся перед глазами, и Струмилин принялся с тоской разглядывать бледно-голубой легкий костюм с короткими рукавами, голубую косыночку на шее, белые туфли на длинных ногах и золотистую волну на Лидином плече.
Она покопалась в сумочке, вынула оттуда ключи, заперла дверь и начала спускаться по лестнице. Мужчины следовали за ней в таком рабочем порядке: бухгалтер, боксер, доктор. Чемоданчик Андрей чуть не оставил на ступеньке и вспомнил о нем лишь потому, что «олигофрен» вдруг обернулся и шикарно пошутил:
– Это не ты ли забыл управляемое взрывное устройство?
Только вышли – и наскочили на Валюху.
Она неприязненным взглядом окинула Лиду, потом презрительным – бухгалтера и насмешливым – Струмилина. И вдруг глаза ее зажглись интересом…
Струмилин покосился в сторону. На лице боксера впервые появилось вполне осмысленное выражение – искреннего восторга. Он даже запнулся, однако бухгалтер что-то сердито шепнул, и боксер проворно открыл дверцу темно-синего «Шевроле», сел за руль.
Бухгалтер помог Лиде забраться на заднее сиденье, а сам устроился впереди.
За тонированными стеклами ничего не было видно. Никого…
– Какая тачка! – сладострастно простонала Валюха, глядя вслед блистательному «Шевроле», который споро вырулил со двора. – Какой мужик!
Витек с оскорбленным видом откинулся на сиденье своего довольно-таки обшарпанного «Фольксвагена» с надписью «Токсикология» над ветровым стеклом. Струмилин взялся за дверцу кабины и вдруг споткнулся.
«Черный зал»?.. Не тот ли самый, о котором упоминали Михаил с Оксаной?»
Молодая женщина в сером платье и черном жакете, а проницательный глаз музейной кассирши Любы сразу узнал в ней Соню Аверьянову, – неторопливо прохаживалась от стены к стене, без всякого интереса разглядывая то огненное восхождение Ильи-пророка, то посмертные мучения грешника, то Адама и Еву у древа познания. Забавно видеть на иконе голую женщину! Собственно, это не совсем икона, а просто такая картина на доске, но все равно – для древнерусской живописи это круто!
А вообще-то иконы всегда оставляли ее равнодушной. Конечно, искусство возвышает душу, но оно же, как известно, требует жертв. Небось смотрительницы с этим утверждением согласны от и до. С ума, строго говоря, можно сойти: с утра до вечера сидеть на стуле, уставившись на одни и те же картины, иконы, картины, иконы… Волей-неволей начинают закрываться глаза. Хотя стулья такие неудобные, что на них не больно-то вздремнешь. Все развлечение – смотреть на посетителей.
«Интересно, узнали они плохую девочку Сонечку? – думала молодая женщина. – Кассирша точно узнала, то-то у нее глаза чуть не выскочили из орбит. А эти бабки? Пялятся на меня потому, что сообразили, кто перед ними, или просто от нечего делать?»
– Боже ты мой, да неужели это вышито? Вышито нитками и иголкой?! – послышался восхищенный мужской голос, и, оторвавшись от созерцания неприличной Евы, Соня вошла в соседний зал.
Там висели две плащаницы, изображающие Успение Богородицы и положение Христа во гроб. Серебряные, золотые, телесного цвета, розовые и бордовые нити – в самом деле, трудно поверить, что это не живопись, а вышивка. Перед плащаницами стоял высокий плотный мужчина – черноволосый, кудрявый, с большими блестящими глазами. Лицо его лоснилось, словно молодого человека бросило в пот от восторга перед искусством монастырских вышивальщиц. Смотрительница – низенькая, толстая старушонка в сиреневом кримпленовом платье с цветами, сохранившемся еще с конца 60-х годов, когда и было сшито, – взирала на посетителя с умилением. Ну да, в кои-то веки кто-то заинтересовался этой вылинявшей ерундятиной!
– Слушайте, да ведь это настоящая золотая бить![2] – Он просто-таки прилип лицом к стеклу, которое предохраняло вышивку от веяний времени, и смотрительница нагнулась тоже. – До тысяча шестьсот семьдесят третьего года, вы только подумайте! Это сделано до тысяча шестьсот семьдесят третьего года!
«А что изменилось, окажись «это сделано» после тысяча шестьсот семьдесят третьего года?» – со скукой подумала Соня Аверьянова, косясь на оттопыренный задок молодого человека.
Впрочем, она была весьма благодарна этому… намасленному. Его телячий восторг помог ей проскочить зал древнерусской вышивки незамеченной. Дело в том, что смотрительница этого зала – соседка Аверьяновых, и угляди она Соню в музее, прилипла бы, как банный лист. Причем это был бы лист крапивы или еще какой-нибудь колючей гадости, потому что все соседи обожали покойного Сониного мужа и, соответственно, терпеть не могли ее. Но теперь первый этап пути пройден беспрепятственно.
Она хотела как можно быстрее миновать и следующий зал, но это показалось не совсем удобно. К тому же смотрительница явно новая, не прошлогодняя, и, значит, не несет в себе никакой угрозы. Что ж, время идет, иных уж нет, а те далече, из бывших Костиных сослуживиц тут остались буквально две-три, но с ними надо держать ухо востро.
Соня побродила среди икон XVIII века, прислушиваясь к воплям восторга, доносившимся из соседнего зала. Жирненький все еще упивается плащаницами. Но, на взгляд Сони, вот эта богоматерь Одигитрия, писанная Кириллом Улановым, куда красивее. Замечательно смешались темно-коричневый цвет и ослепительная позолота. Видно, икона недавно и очень мастерски отреставрирована.
Соня заглянула в яркие глаза Пресвятой Девы. Взгляд ну как у Моны Лизы – такой же загадочный. Вообще-то она больше напоминает карточную даму, чем смиренную деву. Даму треф! Она всегда была любимой картой Сони, несмотря на то что ей больше соответствовала по масти бубновая или, на худой конец, червовая. «Но я из целой колоды люблю только даму треф!» – мысленно процитировала она кого-то, не помнила кого, и попросила удачи у этой авантюристки, ох, извините, праведницы, изображенной на иконе.
Прошлась по следующему залу, тихонько покашливая – от этого неживого духа запершило в горле, а оно и без того побаливает – и рассеянно поглядывая на прелестные креслица, сиденья и спинки которых покрыты яркой вышивкой. Да, это вам не скучные плащаницы, тут всякие кавалеры с дамами кокетничают и любезничают. Одно удовольствие смотреть на эту мебелишку. И великолепные шкафы, горки, поставцы тут в каждом зале стоят – черное дерево, резьба красоты фантастической. Выставка фарфора начала века. Фарфорчик тоже недурной…
Нервно сглотнула. Уже начала волноваться? Руки вон какие ледяные. Спрятать бы их в карманы, погреть немножко, но карманы в этом жакете только внутренние, и они… они заняты.
Потерла пальцы, сторонясь взгляда, устремленного на нее с какого-то портрета. «Портрет неизвестного». Ишь ты! Мужик не иначе в полиции служил, просто насквозь глазищами пронзает. А, ну да, это ведь работа Рокотова. У всех персонажей Рокотова, не у одной только Струйской, такие вот необыкновенные, в душу глядящие глаза. Умел человек писать, ничего не скажешь, умел. А на многих других картинах производят впечатление только тщательно выписанные кружева, каменья, ткани, покрой платьев, а больше в них нет ничего ценного, кроме цифры на этикеточке: 1796 год, или 1823-й, или 1867-й. «В свое время на эти портреты и пейзажи, наверно, никто и смотреть не хотел, прямо как в наше – на весь тот живописный мусор, который выставляют на Покровке в Нижнем или на Арбате в Москве!» – подумала Соня, через просторный коридор переходя в залы XIX–XX веков.