Правда выше солнца — страница 7 из 109

Словом, здесь было довольно места, чтобы затеряться в тёмных углах и без лишнего шума исполнить задуманное.

Кадмил осторожно приземлился на дворцовом балконе – узком, в шаг шириной выступе, окружённом перилами. Предстояло то, что он не любил: стать невидимым. Кадмил частенько мечтал о том, чтобы учёные вроде Локсия поскорее изучили, как это работает, и придумали какую-нибудь магическую штуковину вроде того же лётного костюма. Тогда оказалась бы не нужна постоянная выматывающая концентрация, когда всё время думаешь, что ты невидим, невидим, невидим, воплощаешь в голове пространство, где находишься – но без себя, с точностью до мельчайшего предмета, будто стал прозрачным, будто тебя нет... И попробуй лишь на миг отвлечься – сразу откроешься, а по новой фокус уже не сработает. Всё это сложней, чем решать системы уравнений, которым учили в детстве жрецы на Парнисе. Уже через четверть часа пот льётся градом, а спустя полчаса и вовсе выдыхаешься.

Но оно, конечно, того стоит.

«Невидим, – упорно думал Кадмил. – Меня нет в этой маленькой комнате, где гуляет сквозняк, и на полу лежит пятно лунного света. Нет меня в коридоре, и лампа на стене освещает только пустые стены да сверчка под потолком. Меня нет на лестнице – впрочем, прислуга, смерть на неё, экономит факелы, и здесь такая темнота, что и так ничего не видно, без всяких магических ухищрений... Меня нет на площадке, перед входом в гинекей, где висит эта пузатая бронзовая лампа с едва тлеющим фитильком. Меня нет... Какой странный, гадкий запах: вроде бы горят благовония, но притом веет ещё и трупным душком. И где все рабы? Где стража? От кого я, собственно, прячусь?»

Он, не особо уже таясь, прошёл анфиладой пустых, еле-еле освещённых комнат. Запах благовоний и гниения становился всё сильнее, мерзко щекотал ноздри, собирал комок под языком.

А потом он услышал пение.

Кто-то пел низким женским голосом. Немудрящий мотив повторялся раз за разом, слов было не разобрать, но Кадмилу это и не требовалось. Пение невероятным образом заполняло весь дом, хотя было еле различимо. Звук казался одновременно далёким и близким, притягательным, как вздох наслаждения, и отталкивающим, как стариковский кашель. Воздух гудел, пронизанный чужой волей, темнота жарко пульсировала, волосы на затылке норовили встать дыбом, и по всем этим признакам Кадмил мог с уверенностью сказать, что во дворце творят магию.

По-прежнему не встретив никого на пути, он подкрался ко входу в опочивальню царицы. Заглянул внутрь. «Невидим, невидим...»

Посреди комнаты, спиной к нему стояла черноволосая женщина в коротком хитоне. Это была Семела. Распевая ту же литанию, она то поднимала к потолку, то прижимала к груди темный предмет странной формы. На полу чадили расставленные по кругу лампы. Масло, налитое в них, по-видимому, и было источником отвратительного запаха. «Добавила жир покойника, – догадался Кадмил. – И жабью кровь? А, нет, чернила каракатицы. Контроль на расстоянии? Зачем?»

В этот момент Семела в очередной раз воздела руки, и стало видно, что в ладонях у неё – грубо сшитая кукла. Фитиль в лампе затрещал, пламя на мгновение стало ярче, и блеснула железная полоска, зажатая в кукольном кулаке.

Кадмил шагнул обратно, во тьму коридора. Изо всех сил пытаясь ступать бесшумно, перекатываясь на внешних сторонах стоп, он дошёл до лестницы. Здесь самообладание подвело, и он побежал – вверх, в опочивальню царя, надеясь успеть и зная почти наверняка, что уже опоздал. Прыгая через несколько ступенек, преодолел крутые лестничные пролёты, вылетел на площадку верхнего этажа царской башни.

Услышал далёкий слабый хрип.

Не сдерживая шаг, проклиная жаркий костюм, Кадмил заспешил по коридору. На полу перед опочивальней Ликандра горела тусклым светом лампа. «Аполлон милосердный!» – произнёс кто-то глухим голосом. Кадмил добрался до опочивальни и застыл на пороге.

Ликандр Пелонид, не двигаясь, лежал у изножья кровати в луже крови. Из груди его торчал меч-ксифос (отличное оружие в умелых руках, и если заточить как следует), а рядом стоял человек с лицом, закрытым театральной маской. Он покачивался, озирался и выглядел в целом так, словно не мог решить, бежать ему или падать в обморок. Кадмилу случалось видеть такое раньше, и он знал, что подобным образом выглядит типичная жертва дистанционного магического контроля, когда заканчивается действие чар.

«Вот и весь мой план, – с горечью подумал Кадмил. – Свершил историю, называется. Изменил, спешите видеть, судьбу Эллады». Он поднял с пола лампу, подошёл к кровати, наклонился над Ликандром. На всякий случай поискал пульс у того на шее, но с таким же успехом можно было бы искать пульс у освежеванной бараньей туши. Ведомый магией убийца попал мечом точно в царское сердце. Кадмил выругался и обтёр перепачканные пальцы о простыню.

– Ты что натворил? – спросил он, поворачиваясь к человеку в маске. Не стоило опасаться, что тот нападёт; одним из остаточных эффектов заклинаний контроля было то, что на какое-то время испытавший их на себе оставался совершенно безвольным.

– Я... – начал убийца и не окончил. По-видимому, Семела здорово приложила его чарами.

Кадмил шагнул к нему, сорвал театральную маску и поднёс лампу к лицу. Незнакомец –молодой парень лет двадцати – так был измотан магией, что даже не заслонился от огня, и Кадмилу представилась возможность хорошо разглядеть его черты. Прямой нос с тонкими ноздрями, крутой лоб, крепкие скулы. Густые брови, словно готовые в любой миг гневно сойтись к высокой переносице. И, конечно, глаза – светлого, редкого для эллинов оттенка.

Лицо было точь-в-точь как у мертвеца, чья царственная кровь сейчас растекалась по полу опочивальни. Только смотрелось намного моложе.

– Ну да, – буркнул Кадмил. – Кто же ещё. Мог бы догадаться... Вот стерва.

Перед ним стоял сын Ликандра – тот самый мальчишка, который давным-давно навлек на себя отцовский гнев и был тайно отослан матерью от двора. А теперь мальчишка вырос, вернулся и, послушный чужой воле, убил отца.

Чрезвычайно некстати.

– И что теперь с тобой делать? – задумчиво спросил Кадмил.

☤ Глава 3. Что скажу я над телом твоим?

Афины. Пятый день месяца таргелиона, два часа после восхода. Утро, которое могло стать чудесным, но не стало.

Сперва казалось, что скорбь будет длиться вечно. Слова божьего вестника разворошили в сердце огонь стыда и горя, и огонь этот жёг, причиняя боль почти ощутимую. Даже хуже ощутимой; по сути, Акрион с радостью променял бы душевные мучения на телесные. Предложи кто сейчас отсечь ему руку, которая нанесла царю смертельный удар, взамен на то, чтобы навсегда утих голос совести – Акрион принял бы такую казнь за избавление. Да что там: он и второй руки готов был лишиться, если бы это помогло обратить время вспять, вернуть жизни прежний порядок и вызволить его благородного отца из Аида. Но, как известно, Кронос безжалостен и неумолим, и время, которым он управляет, столь же безжалостно и неумолимо. Оставалось лишь терзаться содеянным, доводя себя до исступления.

Спустя час, однако, душевная боль начала утихать. Такис, хромая, принес свежеиспечённые лепёшки. Поглядывая на Акриона – тот всё ещё лежал ничком на полу – поставил блюдо с едой на низенький столик. Нерешительно помялся, промямлил «Радуйся, хозяин» и уковылял обратно во двор. «Сейчас кувшин принесёт и фрукты, – машинально подумал Акрион. – Всегда в два приёма завтрак подаёт, старый уже совсем».

Вдруг стало неловко оттого, что показался перед Такисом в таком недостойном виде. Акрион кое-как поднялся, отряхнул с хитона пыль и вышел наружу. Во дворе дымилась жаровня, куры клевали рассыпанное под алтарём Аполлона зерно. Волоча ноги, Акрион подошёл к алтарю, вгляделся в статуэтку бога, сам не зная, чего ожидает – обещанного ли знамения, небесной ли кары. Но Феб, как всегда, глядел перед собой нарисованными зрачками, не замечая смертных. Мраморное лицо хранило обычное выражение мудрости и безразличия.

За спиной покашлял Такис.

– Хозяин, тебе сыра положить? – спросил он скрипуче. – Сыр готов, свежий.

При мысли о еде замутило. Акрион бросил взгляд на руки, покрытые засохшей кровью – кровью отца.

– Нет, – сказал он, с трудом ворочая языком. – Пойди наполни купальню. Да принеси гидрию полную и оставь там. И пемзу ещё.

Он долго лил воду из пузатой гидрии, держа её за скользкую ручку, тёр с ожесточением руки пемзой, смывал, снова тёр. Ладони стали красными, саднили ободранные костяшки, а он всё мылся и мылся, заново посылая Такиса набрать воды из дождевого бассейна, когда гидрия пустела. Наконец, сдёрнул насквозь мокрый, в розовых потёках хитон, сделал глубокий вдох и погрузился в купальню. Ледяная влага обняла его, стиснула, выстудила все жилы. Акрион подавил дрожь, заставил члены расслабиться и опустился на дно.

Вот бы так и остаться навечно. Под водой, под серебряным пологом. Не дышать, не думать. Не жить. Ведь зачем жить, если повинен в таком? Зачем думать, если все думы – о страшном злодеянии? Зачем дышать, если...

Тут ему вправду стало нечем дышать, и он, дёрнувшись, с плеском вынырнул. Закашлялся, сплюнул воду. Дрожа под утренним ветерком, задувавшим под навес, Акрион выбрался из купальни и напялил прямо на мокрое тело заботливо принесённый Такисом свежий хитон. Подпоясавшись и расчесав волосы, он вдруг с удивлением и некоторым стыдом обнаружил, что чувствует себя намного лучше.

Внезапно захотелось есть.

– Говоришь, сыр готов? – окликнул он Такиса, возившегося в курятнике. – Давай свой сыр.

Спустя четверть часа Акрион, устроившись на лежаке в андроне, уплетал лепёшки с сыром, запивая всё это молоком и перехватывая время от времени оливку-другую из глиняной чашки, стоявшей тут же, на низком столике. Как ни странно, скорбь прошла совершенно. Мало того: он дивился, как можно было так рыдать об убитом царе, которого, в сущности, даже не видел никогда вблизи. И как вообще можно было принять всерьёз всю чепуху, которую ему наплёл самозваный Гермес.