Правдивая история моей жизни — страница 34 из 39

– Дуа ливольвери – очини хороший!

Доехали, наконец, до Дьеппа, – город и порт были засыпаны людьми, как снегом. Люди лежали на улицах, на земле, на грудах товара – всюду.

На вокзале Дьеппа я видел солдата бельгийской армии; выпив вина, предложенного ему французами, он немножко опьянел и все старался говорить весело, желая рассмешить публику. Видимо, это стоило ему огромного напряжения воли, ибо, несмотря на смешные слова, глаза его были полны жуткой печали. Ободранный, грязный, только что вышедший из-под пуль и снарядов, он производил потрясающее впечатление своим смехом, за которым ему хотелось скрыть скорбь. Тут, глядя на него, я впервые понял, какая трагедия разыгрывается в мире, какую горечь должен испытать человек, родина которого захвачена и ограблена.

Ночью на пароход никого не пускали, и только утром на пристани выстроились в два ряда английские матросы, пропуская публику. Каждый пассажир должен был предъявить свой паспорт, и все время кто-то возглашал:

– Подданные Англии идут первыми!

Если кто-нибудь из иностранцев пытался пройти раньше англичанина, его останавливали и, лишая очереди, отправляли в конец хвоста ожидающих. И точно так же, когда пароход остановился в английском порту, раздалась команда:

– Первыми сходят на берег подданные Англии!

Я смотрел на это и восхищался отношением государства к своим гражданам.

Наверное, многим европейцам было очень неприятно видеть, что им предпочитают чернокожих, толстогубых негров, но негры были английские подданные, и они вошли на пароход первыми, как и ушли с него.

В Англии меня встретили очень сердечно – мой приезд как раз совпал с нашим отступлением из Восточной Пруссии. Все тревожно и сочувственно спрашивали меня – кто такой Самсонов? Но я не знал – кто он и, не успев прочитать газеты, не знал о нашем поражении. Чувствовал тревогу вопросов и ничего не понимал, но рисовалось мне что-то ужасное, и еще более захотелось скорее быть на родине.

Знакомые англичане любезно предлагали мне остаться в Англии, указывая на опасность пути, но я выписал телеграммой из России денег и решил ехать.

Чиновник английского банка спросил меня, когда я получал перевод:

– Вам – золотом?

Я удивился – во Франции золота давно уже не было.

– Дайте немного золотом, – неуверенно попросил я.

– Можете взять всю сумму.

Мне нужно было получить 2500 рублей.

Чиновник взял совок, какие у нас употребляются в лавках для крупы или муки, зачерпнул им из ящика кучу монет, бросил их на весы и предложил мне. Когда я хотел пересчитать эти взвешенные деньги, он, улыбаясь, сказал:

– Не беспокойтесь, здесь ни на один золотник не меньше!

В Нью-Ховене, Лондоне и Глазго я с восхищением любовался работой бойскаутов, – эти ловкие мальчики являлись около каждого вагона, предлагая иностранцам свою умную помощь. Особенно трогательно было видеть их отношение к одной еврейской семье – бойскауты суетились около нее, точно муравьи, укачивали и утешали плачущих детей, успокаивали растерявшихся взрослых, шутили, смеялись, увязывали багаж, куда-то таскали его, – все это делалось удивительно ловко и так человечно, что я расплакался от восхищения.

И еще раз ужасы войны стали мне как-то особенно понятны, и еще раз подумалось:

«Какой удивительный народ эти англичане!»..

Перед возвращением в Россию я подписал контракт, который обязывал меня в 1915 году петь в Америке. Начавшаяся война сорвала этот план, так что, вернувшись на родину, я по велению судьбы принужден был безвыездно оставаться там в течение семи лет.

В первые дни войны мое сердце разрывалось от боли, когда я узнавал о том, что делается на фронте. Война нужна вождям, а не простому люду. Я всегда был за простых людей, независимо от их национальности или религии, и вот теперь простые люди снова гибли, перемалываемые кровавой мясорубкой.

Чем я мог им помочь? Увы, совсем немногим: ободрять и утешать своим пением тех, кто остался дома, пребывая в мучительном страхе за своих близких на фронте, и помогать собирать средства на лечение раненых, которыми вскоре оказались забиты наши госпитали.

С великодушной помощью приятелей-врачей мне удалось открыть два небольших лазарета на семьдесят коек. Но семьдесят несчастных, занявших эти койки, были всего лишь каплей в океане неисчислимых жертв, число которых росло по мере того, как продолжалась кровавая бойня.

Революция

Работать в театрах становилось все трудней. Это легко понять: мысли людей были заняты не театром, а совсем другими вещами. В воздухе носилось множество самых разных слухов и сплетен. Чаще других назывались имена Распутина и царицы. Люди шепотом передавали друг другу слухи о каких-то новых таинственных ритуалах и о придворных, подозреваемых в шпионаже.

В довершение всего стало плохо с продовольствием. Угрожающе росли очереди в продуктовых лавках. Растущее недовольство подогревалось преувеличенными сообщениями о том, что происходит в думе. Общественное недовольство достигло вскоре такого накала, что очереди стали рассыпаться и люди – мужчины, женщины и дети – брали продуктовые лавки штурмом. На любые попытки властей поддерживать порядок люди отвечали, опрокидывая трамваи и возводя на улицах баррикады. Чтобы успокоить людей и вернуть им веру, мучительно необходима была крупная победа на фронте, но ее все не было, и печать могла сообщить только об отдельных небольших удачах.

И вот однажды «бомба разорвалась»: было объявлено, что на железнодорожной станции Дно царь принял делегацию думы и подписал акт отречения от престола.

Народ ликовал. Говорили, что произошла бескровная революция. Я тоже радовался – тому, что произошла настоящая революция, а в городе не построена ни одна гильотина, депутатов не возят по городу в клетках и нет всеобщей резни – ничего такого, что делало Великую французскую революцию (по рассказам историков) одновременно такой живописной и такой отвратительной. Мне даже было приятно видеть всех – детей и взрослых, женщин и мужчин, старых и молодых – украшенными красными ленточками.

Вскоре, однако, все изменилось. В один прекрасный день толпа подожгла Дворец правосудия. Затем начались схватки и стычки людей с полицией. Войска не желали подавлять беспорядки, и солдаты строем шли к Думе, чтобы заявить о своей поддержке революции. Вскоре ко мне пришли люди и попросили отказаться от автомобиля в пользу революции. Обычным делом стали повальные реквизиции. Одни лишались своих автомобилей, другие теряли экипажи и лошадей, у третьих забирали серебро, мебель, дома – любую мыслимую и немыслимую личную собственность.

Среди пострадавших от реквизиций была мадам Кшесинская, знаменитая танцовщица и одна из любимых артисток царя. Ее роскошный особняк был реквизирован для проведения собраний, и вскоре сквозь все щели этого великолепного здания стало прорываться огненное дыхание революции.

Революционная буря, бушевавшая в Петрограде, достигла Финского залива, и вот в один прекрасный день в Неву на всех парах вошел бронированный крейсер «Аврора». В тот вечер я пел в Народном доме – как раз напротив царского дворца, на другом берегу Невы. Шла опера Верди «Дон Карлос», в которой я пел партию испанского короля Филиппа II. В тот самый момент, когда осужденные инквизицией узники проходили мимо короля и королевы, стены театра и мою бутафорскую корону сотряс гулкий пушечный выстрел. Мы поняли, что произошло что-то чрезвычайно важное, но что именно – этого мы не знали.


Модест Петрович Мусоргский – русский композитор, член «Могучей кучки».

Работал в различных жанрах: в его творческом наследии – оперы, оркестровые пьесы, циклы вокальной и фортепианной музыки, романсы и песни, хоры.


Первая мысль, пришедшая в голову моим несчастным подданным, охваченным паникой, была – бежать от меня, со сцены и из театра, поэтому мне пришлось употребить всю свою «царскую власть», чтобы привести их в чувство.

– Любезные мои подданные! – воскликнул я, в сильном волнении снимая с себя корону. – Надеюсь, вы не собираетесь покинуть своего государя в столь грозный час? Да и что толку бежать? Темнота не спасет вас от пуль.

Вняв призыву своего государя, его подданные оставались с ним до конца спектакля, несмотря на пушечные выстрелы и всеобщее смятение.

Наконец опера кончилась и я со своей спутницей вышел из театра. Попытка найти извозчика успехом не увенчалась.

– Пойдемте домой пешком, – предложил я.

Выйдя на Каменноостровский проспект, мы почувствовали себя более чем неуютно: вокруг нас свистели настоящие пули. И тогда я, конечно, испугался. Чтобы спасти себя, – вот такой я храбрец! – я прибавил шагу и почти побежал, в то время как мою спутницу, одетую в узкую юбку, от страха затошнило. Впрочем, очень скоро мне стало стыдно, что я праздную труса перед дамой, и я убавил шаг. А когда мы подходили к дому, я уже весело насвистывал «La donna mobile» («Сердце красавицы склонно к измене»).

С каждым днем жить становилось все тяжелее. Мне было так же трудно обеспечивать семью, доставая самое необходимое – молоко и хлеб, – как и самому обездоленному трудяге. Я радовался, когда за мое пение мне давали мешок муки, окорок или немного сахару. Иногда мне давали даже немного денег, которые, впрочем, давно обесценились.

И без того хрупкое здоровье нашей маленькой Марины было серьезно подорвано недоеданием, поэтому я был благодарен властям, когда они разрешили мне отправить ее за границу на попечение одного моего старинного приятеля.

На отопление театров не хватало топлива, и музыкантам в оркестре нередко приходилось играть в пальто, а мы, певцы, в это время дрожали на сцене от холода. И все-таки оперы продолжали идти, хотя некоторые – например «Жизнь за царя» – были исключены из репертуара. Тогдашняя дирекция Мариинского театра любезно предоставила в мое распоряжение электрическую печку для обогрева моей уборной, и хотя мне было очень неудобно перед другими актерами, не имевшими таких удобств и страдавшими от холода, я, признаюсь, не отказался от такой возможности согреваться.