Правдивые истории еврейского местечка Черняхов — страница 22 из 24

Я праздную твой день рождения одна. Всегда одна. Нет… Не одна: с вами, мои дорогие мужчины. Совсем необязательно, чтобы те, кого мы любим, физически были рядом. Достаточно держать их в своём сердце и в своей памяти…

Нас посадили в последний вагон. Не посадили, а, скорее, загнали, как загоняют скот. Вагон не был забит до отказа, поскольку был последним: там можно было даже сесть. Мы с Ароном сидели в кромешной орущей тьме, прижавшись друг к другу.

Глаза стали понемногу привыкать к темноте, крики стихли, и в вагоне воцарилась тишина. Кричащая немая тишина. Даже младенцы затихли на руках у своих матерей. Состав не трогался, и звуки, доносившиеся извне, казались какими-то ненастоящими, киношными.

Я никогда не видела, как снимается кино, но мне кажется, что оно снимается именно так: мы, артисты, готовимся к съёмке, гримируемся или просто отдыхаем в вагончике, а скоро выйдем на съёмочную площадку, зажгутся рампы и режиссёр крикнет: “Поехали!” Будут стрекотать камеры, оживут декорации, и начнётся выдуманная кем-то жизнь.

На платформе то и дело раздавались выстрелы, и я понимала: те, кто попал в объектив этой “камеры”, никогда уже не выйдут со съёмочной площадки…

В вагоне были все наши местечковые евреи: и наша соседка тётя Сара со своими детьми, и Шнеерсоны всей оставшейся в живых семьёй, и раввин нашей синагоги рэб Хаим Мендель со своей женой Рахилью… Человек сорок. Люди начали потихоньку отходить от посадочного шока и задавать вопросы раввину, как будто он мог им что-либо ответить. Так уж у нас, евреев, принято: со всеми проблемами идти к тому, кто, по нашему мнению, знает, что нужно делать.

“Куда нас везут, рэб Хаим?”

“Почему мы до сих пор не едем, кто-нибудь скажет?”

“Мадам Песя, вы подвинете немного свой тохес? Он занимает аж целых три места!”

Мы с Ароном молча и неподвижно сидели у стенки вагона. Через несколько минут в вагоне начались перемещения: нам, евреям всегда почему-то кажется, что лучше там, где мы не сидим…»

Ужасы этого путешествия «в никуда» стараюсь опустить, поскольку читать их, а тем более пересказывать нет никаких сил. Отсутствие еды и воды делают своё страшное дело: у кормящих матерей пропадает молоко, орут голодные дети, плачут женщины, стонут больные… Но, что удивительно, люди не теряют человеческий облик до последнего, даже в таких нечеловеческих условиях. Делятся последними крохами, утешают тех, кто в этом нуждается, пытаются шутить.

«Евреи, сынок, всегда шутят: когда им хорошо, когда им плохо и даже когда они умирают.

“Дина, ты взяла с собой красивые вещи? А вдруг ты таки ещё выйдешь замуж там, куда нас везут!”

“Простите, Борух, но это женское отделение туалета!”

“Прям-таки женское. Где, простите, вы видите буковку “Жо”?”

“Встаньте в очередь, господа евреи!”

“В какую очередь, Залманке?”

“Тише, Гита. Вы шо, не видите, шо он спит? Завмаг Залман видит очередь даже во сне! Скажите, Залманке, что хоть дают в вашей задрипаной лавке?”

Залман сделал во сне пару-тройку печальных вздохов и затих…

Это была первая смерть в нашем вагоне. Живые и мёртвые рядом. Рэб Хаим сказал, что всё это правильно, поскольку смерть – часть жизни. Мужчины прочитали Кадиш по умершему, но захоронить тело в переполненном людьми вагоне было невозможно, как ты понимаешь. Завмаг Залман так и лежал, завёрнутый в белую простыню, возле самодельного туалета. Я всегда боялась покойников, с самого детства. Там, в вагоне, я перестала их бояться: лежит себе тело, которое когда-то было нашим завмагом Залманом, никому не мешает, кушать не просит, на боль не жалуется, и, что самое главное, не мучается. Многие из нашего вагончика даже позавидовали ему:

“Залманке – хитрый сукин сын! Придумал себе и умер, чтобы позлить нас! А нам тут мучайся за него”.

Можно подумать, что мучения, которые полагались бедному Залману, теперь придётся делить на всех…

Потом умер маленький Ёся. Ему не было ещё и двух месяцев. Он был первенцем, и невозможно передать горе его родителей Давида и Гиты…

“Теперь Залману не так одиноко”, – сказал кто-то в вагоне, и женщины завыли в голос… Так они и лежали вдвоём, прикрытые простынёй: старый и малый».

Глава четвёртаяСвадьба

«Настоящая еврейская свадьба должна обязательно проводиться под звёздами, сынок. Это для того чтобы было в еврейской семье “много детей, ярких, словно звёзды”… По еврейскому обычаю, жених и невеста какое-то время перед свадьбой не видятся, а встречаются только под Хупой. Перед Хупой жених приподнимает фату невесты, которая закрывает её лицо, чтобы убедиться, что перед ним его избранница. И только после этого начинается обряд Хупы… Жених надевает простое золотое кольцо на указательный палец невесты и в этот момент произносятся самые главные слова:

“Вот ты посвящаешься мне по закону Моше и Израиля”.

Потом разбивается бокал в память о разрушении Храма, и молодые удаляются в приготовленную для уединения комнату…

Такой должна была быть и наша свадьба, мой мальчик. Переполненный людьми вагон не предполагал, как ты понимаешь, ни комнаты для уединения, ни Миквы, куда должна окунуться невеста перед Хупой, ни обручальных колец… Но у нас всё это было, Изенька. Было именно в тот день, когда должна была состояться наша с Ароном свадьба. Об этом, оказывается, помнили все наши местечковые евреи. Помнили и готовились.

Тебе сегодня исполнилось девятнадцать лет, сынок, – ровно столько, сколько было твоему отцу, когда он на мне женился. Это хороший возраст для женитьбы, мой мальчик. Как бы я хотела быль рядом с тобой, когда ты будешь жениться, вести тебя под Хупу, пить за здоровье твоей молодой жены и радоваться твоим детям…

Всё, мой дорогой, не буду об этом… Нельзя…

Состав стоял уже вторые сутки. Нам не разрешали даже вынести трупы: маму маленького Йоси через день после его смерти положили рядом с ним. Она отказывалась есть и пить, и так и умерла от горя сидя. Просто обняла своего мальчика и умерла.

Утром к нам с Арончиком подошёл раввин и сказал:

“Пойдём, Арон, сегодня ты не должен её видеть”.

Люди переместились, и он оказался в другом конце вагона. Женщины достали простыню и верёвки, старик Шломо вбил два гвоздя в деревянную обшивку вагона, и получилась женская и мужская половина. Дети плакали, смеялись, женщины галдели, мужчины молились. Всё как всегда, как обычно. Они, эти простые люди, в совершенно нечеловеческих условиях попытались создать иллюзию нормальной жизни, и каким-то образом им это удалось!

Меня обтёрли смоченной в воде тряпочкой – это и была моя Миква. Миква – это такой маленький бассейнчик с дождевой водой. Такая Миква была построена рядом с нашей синагогой: когда женщина перед Хупой окунается в Микву, её соединение с мужем приобретает святость. А ещё говорят, что вода Миквы – словно вода материнского чрева из которого выходит младенец чистым и готовым к восприятию жизни. Так и девушка, окунаясь в Микву, выходит оттуда чистой и готовой к новой, взрослой, жизни…

После “окунания” меня одели в чудесное платье, которое экспроприировали у нашей местечковой модницы Дины. Фату сделали из её же красивой сатиновой комбинации, отделанной кружевами ручной работы, которую Дина зачем-то взяла с собой. Дина, конечно же, не сразу согласилась на это раскулачивание, но после долгих переговоров она отдала вещи, а женщины заплатили ей за убытки куском хлеба и маленьким кусочком сахара. Дина причитала:

“Вейз мир! За эту комбинацию я заплатила столько, сколько получает в месяц сам барон Ротшильд! Это так больно, чтоб вы знали!”

Я чувствовала себя ужасно неловко, говоря, что когда-нибудь смогу отдать ей этот долг.

“Надеюсь”, – сказала Дина и, обиженно засопев, отвернулась от почтенной публики.

Когда женщины разрезали комбинацию, Дина рыдала в голос, но Лея, самая старая в этом вагоне женщина, сказала ей: “Заткнись!” Причём сказала это она так громко, что заткнулся сразу весь вагон. Замолчали даже малыши, и в вагоне воцарилась такая тишина, что всем как-то сразу стало весело. И люди начали смеяться. Этот смех до сих пор звучит у меня в голове. Я никогда до этого и никогда после этого не слышала, чтобы люди так смеялись: до слёз, до истерики, до боли во всех частях тела, до изнеможения, долго-долго. Когда все немного успокоились, нам показалось, что в вагоне стало гораздо светлее. И когда на небе зажглась первая звезда, а она точно зажглась, хотя никто не видел сквозь стены вагона небо, началась церемония бракосочетания.

На мне было красивое Динино платье василькового цвета и туфли, подаренные мне Арончиком: я взяла их с собой как самое дорогое, что у меня осталось. Отковыряв четыре доски из обшивки вагона, привязав к ним простыню, соорудили Хупу. Под Хупу меня вели самые уважаемые женщины нашего местечка: всё та же старая Лея и жена нашего раввина Рахиль.

Какой же он был красивый, твой отец, Изенька, когда появился из-за занавески со своими свидетелями. Мы встали под Хупу, и раввин начал обряд. Меня, да и, пожалуй, всех присутствующих на этой свадьбе удивил тот факт, что у раввина в стакане было настоящее вино, а у Арона – настоящие кольца. Он взял всё это с собой, веря, что впереди у всех нас будет замечательное, светлое будущее.

Я всегда буду помнить слова, сказанные нам раввином:

“Дорогие наши дети! Вы вступили на путь, который ведёт к совершенству. А что, скажите, может быть совершеннее создания новой семьи? Я слышал от своего отца, что семейная жизнь подобна шлифовке алмаза. Есть алмаз и есть камень. Так как алмаз чрезвычайно твёрд, то и шлифовальный камень нужно прижимать к нему очень сильно. И если этот камень немного твёрже или мягче алмаза, один из них просто лопнет. Именно поэтому Бог делит душу на две части, помещая одну из них в камень – в мужчину, а другую – в женщину, то есть в алмаз. Я не знаю, сколько вы будете вместе, мои дорогие Арон и Мирка, возможно, до самой смерти. Я хочу, чтобы вы навсегда запомнили, при каких обстоятельствах вы поженились и пронесли эту память через всю свою жизнь, а также через жизни своих детей и внуков…”