— Совершенны лишь идеи. Люди — никогда, — втолковывал он дочери. — С возрастом ты научишься прощать людей.
Но Роза отвергала попытки модифицировать ее праведный гнев. Человеку, столь глубоко переживающему несправедливость и неравенство, столь преданному идее переустройства мира, определенная степень безжалостности абсолютно необходима, полагала она. Отцу она неизменно отвечала цитатой из Ленина, оправдывавшего тактику большевиков: «О каком гуманизме может идти речь в этой невиданной яростной схватке? Какой мерой измерить допустимость ударов, наносимых в бою?»
Однако райская эпоха праведности завершилась. После долгой, изнурительной битвы между доводами и контрдоводами Роза отказалась от своей политической веры и сдернула завесу, плотно скроенную из теоретических доктрин, сквозь которую она прежде взирала на мир. Впервые в жизни она прокладывала себе путь не по звездам революционных принципов. Но уничижение, которому она себя подвергла, угнетало ее куда меньше, чем внутренняя опустошенность. Раньше она воображала, что марширует в авангарде истории, как те мускулистые героини на советских конструктивистских плакатах. Теперь же она отброшена назад, на гнусные задворки буржуазного либерализма. Она стала еще одной поборницей добрых дел, которая возит девочек из неблагополучных семей на музейные экскурсии, как будто музеи способны что-то изменить в их жизни. Роза не хотела — да и не могла — вернуться к прежним иллюзиям, но как же ей не хватало той уверенности в себе, какую она излучала, когда пребывала в их власти!
На Сто десятой улице Роза вышла из поезда и, глянув на часы, быстро зашагала по Бродвею к Амстердам-авеню, в синагогу Ахават Израэль. Вечерняя молитва только началась, когда она вошла в здание. При входе, между двумя гигантскими знаменами, израильским и американским, стоял человек, раздавая прихожанам Пятикнижие и молитвенники. Обогнув его, Роза двинулась по сумрачному коридору. В конце коридора была лестница, которая вела на галерею — место, отведенное сугубо для женщин. В этот вечер кроме Розы на галерее была только одна женщина — пожилая дама, покрывшая голову чем-то оборчатым, напоминавшим чехол для кресла. Встав у перил, Роза посмотрела вниз, где горстка стариков мерно покачивалась в такт молитве.
Впервые она забрела в Ахават Израэль три месяца назад. Субботним декабрьским утром, проходя мимо, она заметила двух мужчин в черных шляпах, нырнувших в главный вход, и решила последовать за ними. Порыв был продиктован скорее легким туристским любопытством, нежели духовными потребностями: прежде она никогда не бывала в синагоге, и ей показалось забавным выяснить, как молятся верующие евреи.
Стоило ей войти, как она совершила серьезный промах, усевшись там, где места зарезервированы для прихожан мужского пола. Святилище охватил нервический переполох, который закончился тем, что двое раскрасневшихся мужчин подхватили Розу под руки и отвели наверх, на женскую галерею. Решив, что уже достаточно ознакомилась с древними табу и культовыми нелепостями, Роза собралась уходить. Но на галерее она оказалась в гуще молящихся женщин; пробираясь к выходу, она бы снова привлекла к себе внимание, чего ей совершенно не хотелось. Смирившись, она высидела службу целиком.
Разумеется, она почти ничего не поняла. В молитвеннике на иврите, который ей выдали, отсутствовал английский перевод, а ее невежество касательно еврейских обрядов было столь велико, что она даже не сумела с уверенностью определить, кто здесь раввин. Сама синагога тоже разочаровала. Пластмассовые складные стулья, потертая ковровая дорожка и уродливые вазы с пыльными шелковыми цветами напоминали о близких к банкротству зубоврачебных кабинетах, куда ее водили ребенком. Даже полувековая мозаика на восточной стене — горчично-желтая с золотом абстракция на божественную тему — ничем не отличалась от прилизанного третьесортного искусства, каким украшают свои стены незадачливые дантисты. Впрочем, Роза оценила странное сочетание формальной строгости и раскованности в поведении прихожан: вот только что они бились головой об пол в молитвенном раже — и вдруг вскакивают, начинают бродить по храму, приветствуют знакомых. А кроме того, они невероятно трогательно обращались с Торой, словно с обожаемым младенцем, — разворачивали свиток, трясли им в поднятых руках, демонстрировали со всех сторон. Действо выглядело пусть и по-масонски абсурдным, но не лишенным антропологического очарования, снисходительно постановила Роза.
В конце службы Торы, сразу после того как свиток убрали в ковчег, прихожане запели тягучую печальную молитву. Роза, которая почти никогда не отзывалась на музыку, если не знала заранее, о чем она, удивилась, когда ощутила волнение. От тягучей скорбной мелодии волосы на ее руках встали дыбом. А в голове отчетливо прозвучало, словно кто-то нашептывал ей в ухо: «Ты связана с этим. Эта песня — твоя». Она опустила глаза на молитвенник, который держала в руках, и оторопела: по развороту круглыми пятнами с рваными краями расползались ее слезы, и сквозь папиросную бумагу просвечивала следующая страница.
После визита в синагогу Роза несколько дней пыталась успокоиться, списывая свою реакцию на какой-нибудь незначительный сбой в организме. Она была усталой и потому очень уязвимой. Известно ведь, что музыка вкупе с необычной, «магической» обстановкой способна навеять ложно-возвышенные переживания — дерзновенные прозрения трансцендентных истин, умопомрачительные догадки о бытии Вселенной. Все это ерунда. Порой и сентиментальная телереклама вышибает у человека слезу. Вот и ее слезы не значат ничего, кроме случайной и досадной уступки дурному вкусу.
Но спустя неделю Роза почувствовала, что ее тянет в синагогу. Она пошла туда лишь для того, чтобы доказать: предыдущий опыт был сущим недоразумением, — и покончить с этим. Однако второе посещение получилось не менее странным и будоражащим, чем первое. Роза опять прониклась таинственным, эйфорическим чувством принадлежности; опять необоримое течение подхватило ее и понесло — к дурацкому плачу. Еще через неделю она побывала на двух вечерних службах вдобавок к субботней молитве. Каждый раз, входя в синагогу, Роза клялась сохранять дистанцию и рациональный взгляд на вещи. И каждый раз ее самоконтроль давал трещину, стоило ей услышать все тот же бестелесный и беспрекословный голос, шепчущий в ухо. Здесь ее место. Здесь всегда было ее место.
О том, что ее внезапно посетило нечто вроде откровения, Роза сообщила родителям, отлично зная, какова будет их реакция. Джоел и Одри презирали все религии, но иудаизм, единственная теистическая абракадабра, к которой они были причастны по факту рождения, вызывал у них прямо-таки оголтелую ненависть. Завидев менору,[15] они свирепо скалились. При упоминании седера[16] кривили губы. В синагогу их невозможно было затащить ни под каким предлогом. Даже бар-мицва[17] в семье друзей — расхлябанное и сильно осовремененное празднество, над которым если и витал религиозный дух, то разве что в момент презентации шоколадного фонтана, — была под строжайшим запретом. (Приглашения на подобные мероприятия Джоел неукоснительно отправлял обратно с размашистой надписью поверх золотистой открытки: «БОГА НЕТ».) Тем не менее Розе и в голову не пришло таиться от родителей. Скрытность была ей абсолютно не свойственна, особенно в тех случаях, когда промолчать означало облегчить себе жизнь. Как правило, чем весомее были аргументы в пользу помалкивания, тем острее она чувствовала, что ее моральный долг — выложить все начистоту.
Одри поначалу только смеялась. Распевала «Хава нагилу» и спрашивала Розу, уж не собралась ли она замуж за какого-нибудь вонючего старикашку с пейсами. Но Джоел негодовал всерьез. То, что Роза скатилась, пусть и временно, в слюнявый идиотизм религии, само по себе ужасно, кричал он. Но выбор иудаизма подразумевает лишь один мотив — стремление доконать родителей.
— Я тебя знаю! — орал он. — Ты от природы не способна поверить в эти сказочки. Ты даже в зубную фею не верила, черт тебя дери!
Вопли отца вызвали у Розы улыбку. Она была не настолько захвачена внутренними переживаниями, чтобы не видеть трагикомичности ситуации. В ее семье разыгрывалась пьеса о коварном соблазнении юной души: дочь Литвинова, атеистка в третьем поколении, враг мистики в любых ее проявлениях, забредает однажды в синагогу и открывает в себе иудейку. Но так оно и было. С ней что-то случилось, от чего она не могла отмахнуться, о чем не могла не думать. А немыслимость и крайняя неуместность лишь доказывали подлинность происходящего.
Служба в синагоге подошла к концу. С галереи Роза наблюдала за стариком, тяжело ковылявшим к выходу. Возраст его так согнул, что казалось, будто он ищет на полу оброненные монетки. Роза вспомнила об отце на больничной койке, застывшем, как надгробное изваяние. Она опустила голову и начала молиться.
Глава 4«Больше часа Карла с Ленни уговаривали мать…»
Больше часа Карла с Ленни уговаривали мать поехать домой и немного отдохнуть. Одри даже мысли не допускала, что кто-нибудь, кроме нее, останется с Джоелом на ночь; в конце концов порешили на том, что Карла отвезет мать домой, на Манхэттен, где та возьмет кое-какие вещи, а в их отсутствие вахту у постели больного будет нести Ленни.
Когда мать с дочерью явились на Перри-стрит, Джулия на крыльце выбивала ковер.
— Это надо же, — пробормотала Одри. — Кто бы ее отправил в кому.
— Привет, Од, — крикнула Джулия, когда они вышли из машины. — Есть новости?
Одри проигнорировала вопрос.
— Все продезинфицировала? — рыкнула она, проходя мимо сестры.
— О, не обращайте на меня внимания, — защебетала Джулия. — Уборка мне в радость!
В прихожей Одри и Карла столкнулись с Колином, он как раз выходил из гостевой ванной на первом этаже, где устанавливал на туалетном бачке ароматизатор для смыва. Колин был в резиновых перчатках и старом фартуке Одри, украшенном черным кулаком и лозунгом