ухом Москвы, тем же самым, которым дышит товарищ Сталин.
Петр подхватил чемоданчик, оглянулся, увидел рослую фигуру регулировщика с полосатым жезлом в руке и подошел к нему.
– Здравствуйте, товарищ милиционер, – вежливо сказал он.
– Здравствуйте, товарищ приезжий, – ответил милиционер, ловко вскинув руку к козырьку. – Что вы хотели у меня спросить?
– Мне надо попасть на Лубянку, – сказал Сергачев и зачем-то добавил: – В кабинет номер 117, к товарищу Шмидту, срочно…
– Я понимаю, срочно, – кивнул милиционер. – Вам приходилось уже ездить на метро, товарищ?
Петр Сергачев на метро, конечно, не ездил, но регулировщик так легко и доступно объяснил, что и как надо делать, на какой станции выходить и куда идти дальше, что Сергачев добрался до главного здания НКВД, уже не обращаясь больше ни к кому с вопросами.
В бюро пропусков ему пришлось отстоять длинную очередь, состоящую из каких-то странных, измученных людей, на лицах которых было написано внутреннее страдание, какое бывает только у тяжело больных людей, едва сдерживающих и пущий изнутри стон. Немолодая женщина в темно-синей форме с погонами старшего сержанта взяла у Сергачева бумагу, которую дал ему в дорогу отец, внимательно прочитала и сняла телефонную трубку. Что говорила женщина, Сергачев не слышал – их разделяло толстое стекло с небольшим отверстием внизу. С таким же строгим лицом женщина выписала Сергачеву пропуск, громко, чтобы он услышал и понял, сказала, куда ему надо идти, и только на прощание позволила себе ласково улыбнуться.
Улыбка получилась неловкой и какой-то случайной на ее суровом лице, может быть, женщина-сержант уже забыла, как надо улыбаться, потому что важная государственная служба оставляла мало времени для простых житейских радостей, таких как улыбка, смех, радость и любовь…
В кабинете номер 117 его уже ждал старый товарищ отца Иоганн-Пауль Шмидт, естественным образом ставший в России Иваном Павловичем. До войны он часто навещал своего друга Шлихтера в Бухаре, большой, веселый, со смеющимся лицом… Он много и громко говорил, выпив с отцом молодого узбекского вина, начинал путать немецкие и русские слова, любил играть с маленьким в ту пору Петей и гулять с ним по Бухаре, хотя больше обращал внимание не на памятники архитектуры, а на молодых узбечек, которые при виде светловолосого гиганта закрывали платком нижнюю часть лица и начинали озорно поблескивать глазами.
Перед самой войной Иван Шмидт куда-то пропал. На вопросы Пети, когда же приедет дядя Иоганн, отец отвечал, что сейчас очень сложная международная обстановка, и у дяди Иоганна нет времени даже позвонить по телефону, не говоря о том, чтобы выбраться в отпуск в далекую Бухару.
Впервые после войны Иоганн-Пауль Шмидт объявился только в сорок восьмом, – сначала позвонил, а потом приехал. Был это совсем другой человек, старый и больной, с трясущейся левой рукой и белыми от седины волосами. В день его приезда не было обычного шумного застолья с молодым вином и лучшими в Узбекистане дынями из Ургенча, отец сразу провел своего друга в кабинет, и они просидели там до самого утра. Мать, Вера Николаевна Сергачева, несколько раз приносила им подносы с бутылкой водки и бутербродами, но в кабинете не оставалась, только подолгу задерживалась у плотно закрытой двери и ее лицо было при этом таким странным, каким Петя Сергачев не видел никогда ни раньше, ни потом…
Полковник Иван Павлович Шмидт тяжело поднялся из-за стола и протянул Сергачеву сухую болезненную руку, левая рука лежала в черной перекинутой через плечо перевязи.
– Ну, здравствуй, Петр, – еле слышно сказал он, – садись, поговорим.
Сергачев сел на простой казенный стул с жесткой спинкой и сиденьем, словно устроенным для того, чтобы человек долго на этом стуле не задерживался и побыстрее ушел, дабы не мешать государственным людям в решении их важных дел.
Кабинет полковника Шмидта был такой же безликий, как все казенные кабинеты, в которых довелось до этого побывать Петру Сергачеву – серые крашеные стены, сейф с большой никелированной ручкой на дверце, портрет Сталина в форме генералиссимуса на фоне Кремля и Москвы-реки. Взгляд вождя был суров – несмотря на победоносную войну, еще много тайных и явных врагов было у Страны Советов, многих предстояло найти и изобличить, поэтому так сурово смотрел вождь на всякого, кто входил в этот кабинет.
У отца, в бывшем эмирском дворце был совсем другой кабинет, с высокими, украшенными лепниной потолками, стены были выложены нарядной мозаикой с арабскими надписями, по которым Петя Сергачев изучал арабское письмо. И портрет Сталина в отцовском кабинете был другой – там вождь стоял в своем кремлевском кабинете, как будто только что встав от рабочего стола, на котором были разложены книги и листы бумаги, покрытые характерной сталинской скорописью, быстрой и твердой, как ум Учителя всех народов. На том портрете Сталин был одет в простую, удобную домашнюю куртку и держал в руках дымившуюся трубку, набитую, как знала вся страна, любимым его табаком «Герцеговина Флор». И взгляд Сталина был не суровым и беспощадным, а добрым и немного усталым, как у человека хорошо поработавшего всю ночь и вставшего, чтобы немного размять немолодые мышцы и покурить, глядя в окно на просыпающуюся Москву.
Совсем мальчиком Петя Сергачев любил подолгу смотреть на этот портрет, представляя, что когда-нибудь вместе с дядей Ваней Шмидтом приедет к ним в гости из Москвы и товарищ Сталин, сядет вместе с ними за стол в этой домашней куртке, будет пить узбекское вино, курить ароматный табак и, может быть, споет несколько гортанных грузинских песен…
– Как отец, как мама? – отвлек его от приятных воспоминаний голос Шмидта.
– Спасибо, все в порядке. Мама привет передает, сказала, что в гости ждет этим летом. Виноград, говорят, хорошо уродился, к сентябрю новое вино будет.
– Не знаю, не знаю, может быть, выберусь…
Иван Павлович поправил лежащий перед ним чистый лист бумаги и сказал:
– Давай лучше о тебе поговорим. Отец мне звонил, просил позаботиться, приглядеть за тобой, но я вижу, ты мужик уже взрослый, самостоятельный, один с жизнью справишься. В МГИМО товарищи из деканата мне сказали, что можешь подъехать в любое время, оставить документы, они расскажут, когда экзамены и вообще все, что с учебой связано. Думаю, проблем с поступлением у тебя не будет – серебряный медалист все-таки, из среднеазиатской республики, сын заслуженного, уважаемого отца… Новые кадры нам сейчас вот как нужны, безродные космополиты и в дипломатии заняли все ключевые посты, будем от них освобождаться. Пусть наши, проверенные люди вершат судьбы страны…
Фразу про безродных космополитов он произнес скучным бесцветным голосом, словно прочитал выдержку из газетной передовицы, написанной другим человеком.
– Ты на восточное отделение поступать хочешь?
– Да, языки я знаю, с отцом почти весь Туркестан проехал, знаю обычаи и узбеков, и афганцев, с персами много общался. Думаю – это мое.
– Это хорошо, что ты так думаешь. Партии, конечно, виднее, на какой участок фронта тебя послать, но и к твоему мнению прислушаются… – Шмидт опять потрогал чистый лист бумаги. – Ты где жить-то думаешь? Можно – в общежитии, место тебе забронировано, а хочешь – у меня, я ж один теперь живу, квартира большая, места всем хватит, и мне веселее и тебе, может, чем помогу в учебе, в жизни…
Судя по тому, как тревожно ожидал ответа Шмидт, Сергачев понял – очень старик хочет, чтобы Петр на квартире у него поселился. Краем уха он слышал, что в годы войны вся семья Ивана Павловича погибла, а были у него два сына-близнеца, погодки Петра Сергачева, и красавица-дочка, года на два или три его старше…
Отец поучал его – никогда не выделяйся, не кичись тем, что у тебя отец большой начальник, это его, отца, заслуга, а не твоя. Поселят в общежитии, живи в общежитии, вместе со всеми, но делай так, чтобы тебя выделили, а это ты можешь сделать только хорошей, ударной учебой. Помни, что товарищ Ленин говорил – учиться, учиться и еще раз учиться! Вот тебе главное дело на ближайшие годы… Все это очень хорошо запомнил Петр Сергачев, но страсть как хотелось пожить ему в большой московской квартире, долгими вечерами разговаривать с дядей Шмидтом о жизни и еще хоть пару лет пожить в спокойной домашней атмосфере.
Однако переборол себя Петя Сергачев и ответил со вздохом:
– Спасибо, Иван Павлович, но я в общежитие пойду. Надо одному приучаться жить. А в гости я приду, обязательно приду.
На том они в тот день и расстались. Полковник Шмидт написал Сергачеву записку в деканат и наказал звонить и приезжать в любое время…
В марте пятьдесят третьего умер Сталин.
Сергачев, как и все партийцы из студентов, долгими стылыми ночами стоял в оцеплении, удерживающем бесконечный живой поток людей, идущих прощаться с любимым вождем. До этого он видел Сталина дважды, когда проходил в студенческой колонне демонстрантов по Красной площади.
Иосиф Виссарионович стоял на трибуне мавзолея вместе со своими соратниками, большинство которых были хорошо знакомы по портретам, развешенным на улицах праздничной Москвы, многие, как Клим Ворошилов, были и в учебниках истории. Проходя мимо мавзолея, все колонны невольно сбивались с шага, потому что головы всех обращались к Сталину. Небольшого роста, в шинели без погон и полувоенной фуражке, он приветливо помахивал сухой ручкой проходящим по площади людям, внимательно всматриваясь в колонны студентов, школьников и трудящихся Москвы.
Сколько раз слышал потом Сергачев чей-нибудь горячий шепот в коридоре или аудитории – представляешь, ОН посмотрел прямо на меня, я с Ним встретился глазами, как Он разглядел-то в толпе, тысячи людей проходят, а Он – прямо мне в глаза, даже мурашки по коже…
Много позже, после смерти вождя, после XX съезда, даже в позорные дни перестройки, встречал Петр Петрович Сергачев людей, большей частью своих сверстников, или тех, кто немногим старше, которые оживали, становились моложе и, наверное, лучше, когда вспоминали о том, что сам товарищ Сталин выделил их, именно их, из толпы демонстрантов и посмотрел прямо в глаза.