Правила игры в человека — страница 25 из 69

Все тело затопил ровный, пульсирующий гул, пришлось сесть, а потом и лечь на холодные плашки паркета.

– Вена, – сказал он вслух и вытянул в сторону левую руку. – Артерия, – сказал он и вытянул правую. Пошевелил пальцами и хихикнул: – Сосудики.

Гул нарастал. В нем появлялись отдельные звуки, ритмичные, ровные. Ритм проступал во всем, даже в вое сигнализации какой-то машины под окном. Мир превратился в череду ритмов, разных, но гармоничных, и слушая этот хор, он понял: во всем есть смысл. Этот ритм и есть смысл, и смысл – есть ритм.

Нашли его только через два дня, вскрыв квартиру, он так и лежал крестом на полу у кровати, в одних трусах, с двумя дурацкими глазами над левым соском, карим и синим. Он улыбался и выглядел самым счастливым человеком на свете.

Какова вероятность

Сколько раз говорил себе: некоторые вещи делать нельзя, вот просто нельзя, как нельзя ставить любимую керамику в посудомоечную машину, раз поставил, два, на третий – обязательно вынимаешь плошку со сколом, глазурь бьется о решетку под струями воды, великая и обидная вещь – практика. Обидная, потому что часть керамики все-таки загубил, пока догадался, а великая – потому что только после того, как загубил, понял наконец, почему в столовках чашки иногда выглядят так, будто их кто-то долго и ожесточенно грыз. А это выходило, мягко говоря, боком. Он так хорошо представлял себе, как кто-то берет кофе с молоком и пять пышек, кусает пышку, а потом в задумчивости машинально кусает чашку, что однажды наткнулся в любимой пышечной: зубы как пила, рожа круглая, как полнолуние, на столике – четыре чашки, от каждой откусывает край, хрустит и утирается серой варежкой.

Тогда он пулей вылетел из пышечной и больше не ходил туда целых восемь лет. А вот теперь завел себе посудомойку, еще через неделю обнаружил сколы – и чуть не расплакался от облегчения, вот же объяснение, простое и понятное, и больше никаких чашкоедов. Чашкоедов действительно больше не было, а пышечная при этом была, и это было замечательно.

Так что практичные объяснения он очень любил и собирал их, где мог.

Справочники, энциклопедии и бесконечный сериал «Как это сделано». До тех пор, пока не было простого и понятного объяснения самым разным предметам и явлениям, он объяснял себе все сам, как умел, и последствия этих объяснений бывали когда смешны, а когда трагичны. Но вот, скажем, бутерброды у него всегда падали только маслом вниз, потому что против закона природы не попрешь. А теорию вероятности ненавидел всей душой, потому что его кубики всегда падали двумя шестерками вниз, но такая особенность организма хороша только в казино, а в жизни – не очень-то. Стоило в воображении допустить возможность какого-то события и задержать на нем внимание хотя бы на несколько минут, то как бы ни была мала его вероятность, оно случалось, и как правило – крайне не вовремя.

Хотя бывали и приятные исключения. Скажем, метро. Какова вероятность того, что пересаживаясь с синей ветки, окажешься на зеленой, а не на красной? Довольно велика, особенно, если переходов три штуки, и все – под землей, то есть никаких ориентиров, кроме указателей. Иногда, когда уж очень спешил, даже не ехал никуда, а просто спускался под землю, заходил на одной станции, скажем, на проспекте Ленина, а выходил сразу на другой, у вокзала, эскалаторы-то везде одинаковые. Но так делать старался пореже, потому что стоило дать волю этой самой теории вероятности, и масло на сковородке загоралось раньше, чем он успевал разбить в нее яйца. Хорошо хоть, все ожоги, порезы и синяки заживали на нем как на собаке. Да и посуда, как известно, к счастью бьется, ну или по крайней мере – к походу на керамическую ярмарку, что тоже совсем неплохо.

С помощью справочников и энциклопедий многое можно было взять под контроль, объяснить с точки зрения законов физики, логики, да хоть понимания, каким образом это работает. Но именно из-за этого телефон у него в доме до сих пор был дисковым. Потому что провода, графит в трубке и прочие штуки – это еще понятно. А вот спутниковая связь – это было выше его понимания. То есть нет, понять он ее мог. Но какова вероятность того, что к сигналу, идущему из космоса, подключится, скажем, заблудившийся инопланетянин? Очень велика, в том-то и дело.

Но какие-то вещи контролю не поддавались, причем с годами ситуация только ухудшалась. Уже лет пять никакому контролю не поддавалась, например, художественная литература. Или фильмы. Если бы не «энимал пленет» и «дискавери», толку от того, что он знает, как именно работает телевизор, не было бы ни на грош, пришлось бы его просто выкинуть к чертовой бабушке. С чертовой бабушкой, кстати, тоже вышло некрасиво: он бездумно поминал ее к месту и не к месту, а в один прекрасный день обнаружил в почтовом ящике письмо, где очень вычурным, плохо читаемым почерком (потом выяснилось, что это готический курсив) доходчиво объяснялось, что не стоит превращать чужой дом в склад неприятного хлама и в проходной двор заодно. Как только он дочитал до подписи, письмо вспыхнуло у него в руках синеватым пламенем, оставив очень неприятные ожоги. Ожоги, впрочем, быстро сошли, а чертову бабушку он с тех пор старался поминать исключительно мысленно и разбавлять корявым пнем, баней и прочими неодушевленными предметами.

И вот надо же было сегодня с утра так глупо проколоться. Хотя до сих пор ничего подобного не случалось, и готов он к такому совершенно не оказался. У кого угодно может крутиться в голове детская песенка. Придет серенький волчок и укусит за бочок. Когда ему в бок уперлись твердые лапы, а пасть мягко, но ощутимо сомкнулась на домашнем свитере, он опрокинул джезву, разлил кофе и, разумеется, залил конфорку. Бок болел. Волчок смотрел снизу веселыми глазами, вывалив розовый язык. Некоторые вещи делать нельзя, но выяснить это иногда можно только на практике.

– Потому что вслух и раз двадцать, да? – беспомощно спросил он у волчка. Волчок махнул хвостом по линолеуму.

Ладно, в конце концов, он всегда хотел иметь собаку.

Круговорот

Началом года я считаю большой прилив в апреле. Не потому, что пятнадцать лет – мой самый любимый возраст, с точки зрения возраста я как раз больше всего люблю ноябрь, когда туман ползет в гавань, как упорный зомби, маяк темнеет, отращивает выступы, какие-то крючья, на них висят колокола без языков, туман гудит в них, как ветер в горлышко бутылки, а в проливе один за другим беззвучно идут в гавань парусники. В ноябре я остаюсь вовсе без возраста.

К моему маяку от дома ведет длинный пирс, открытое море с одной стороны, гавань – с другой, в бетонных плитах пирса торчат ржавые ушки толстенной арматуры. Когда приходит большой прилив, море встает примерно на ладонь над бетоном, а у меня в доме исчезает вся обувь до последнего тапка, так что я с утра знаю, что пришла вода и начался новый год.

Я иду на маяк босиком, море стоит ровное, как озеро, в нем отражаются облака и белая шахматная фигурка башни маяка. Утром и вечером по воде, как по шелку, скользят рыбацкие лодки и джонки, и это значит, что городской рыбный рынок полон. В первое утро я просто иду на маяк – нужно протереть сменившиеся линзы, прибраться, открыть окно на втором уровне, чтобы проветрить библиотеку. А потом, пока прилив стоит, а в город идет рыба, сначала захожу в порт и покупаю там кулек вареных в соли креветок. Специально выбираю креветок помельче, чтобы лузгать их как семечки, одного кулька как раз хватает на весь проход через пирс. Шелуху я кидаю в воду, ее тут же подхватывают мальки, да иногда с такой прытью, что вода кипит под ногами.

Меня тасует точно так же, как маяк, но ночую я на нем редко и никогда не остаюсь на ночь, если меняется ветер. А вот дом мой в конце пирса и самом начале порта остается неизменным всегда, ну, если не считать исчезновения обуви в начале года. И я люблю его за это постоянство. Местные называют его Якорным домом, говорят, когда-то у меня в палисаднике лежал огромный якорь, с тех пор и пошло. Но я-то знаю, откуда пошло название. Этот дом и есть якорь. А в палисаднике у меня картошка и георгины.

В мае приходят шторма и огромные подводные лодки. На белой башне маяка появляются широкие красные полосы, а в фонаре – запас газовых баллонов, и мое дело – вовремя их менять. Все остальное время фонарь работает от электричества.

Летом я устаю. Погода может меняться чуть ли не каждую неделю, и я никогда не знаю, каким проснусь. Чем крепче ветер, тем больше седины у меня в волосах, иногда по утрам я долго лежу в кровати, собираясь с силами, потому что болит все тело. Зато иногда выдаются тихие, яркие ночи, а в лунной дорожке мелькают спины дельфинов.

К осени шторма стихают, появляется туман, а маяк становится похож на башню готического собора, и свет фонаря становится влажным, зеленоватым, будто линзы покрывает налет водорослей. И тогда приходят парусники. Днем – белые и нарядные, а по ночам – с серыми парусами в дырах, они висят на мачтах, как рубище на забытом пугале. Эти скользят по воде бесшумно, как призраки, и я никогда не видел команды, ни на палубе, ни у штурвала.

Зимой, если случается снег, можно увидеть Лайнер. Он приходит только ночью, огромный, как айсберг, заслоняет весь пролив, скользит черной громадой с леденцовыми вставками желтых окон. Фонарь маяка вспыхивает, освещает белый бок, он так близко, что можно рассмотреть каждую клёпку на обшивке. Лайнер проходит долго, больше часа, я сижу внизу на ступенях, пью горячий ром из термоса, снег вьется вокруг, как самый большой на свете рой белых пчел, а в черной тяжелой воде отражаются желтые окна.

Наутро я никогда не вижу Лайнер в городе. Он уходит куда-то еще. Я сижу и думаю: в марте снова будут туманы, а потом начнется прилив, и я снова проснусь в доме без единой пары обуви, пятнадцати лет, с привычной ссадиной на загорелой коленке.

Лора Белоиван

Штормовое предупреждение

Неяркое красное солнце к