Правила игры в человека — страница 37 из 69

Шельмец женился накануне моего отъезда. Я первое время следил за его успехами. Я тогда еще читал газеты. Настоящие газеты, я имею в виду – не местный листок о продаже коз и вывозе мусора. Не знаю, чья инициатива была, но распределился он к новоиспеченному тестю в отдел, то ли ядерно-космический, то ли военно-энергетический, и стремительно там всех перерос, выпорхнул в большую науку так же легко, как когда-то соблазнял девок. Он гремел тут и там, а потом в одночасье греметь перестал. И ясно было, что он не просто исчез, а настоящие, не универовские, военные его пригребли. Только от военных не просачивается ничего в прессу. Я знал, что он жив и активен, очень активен, что он работает на износ. Я знал, что он готовит что-то невозможное.

А потом он умер. Меня шарахнуло так, что я все бросил и поехал за газетами. Газеты кричали о сумасшедшей аварии, о теракте, о нелепой случайности, показывали крупным планом груду искореженного металла и одну и ту же фотографию шельмеца – улыбается, идет куда-то от камеры, и пиджак перекинут через плечо – ай’л би бэк, детки. Бесконечные репортажи из больниц, длинные отчеты техников – и ни одного пожелания выздоровления. Видать, там его уже списали со счетов. А у меня перед глазами стояло сливающееся в полосу ограждение в боковом стекле, нога на педали газа, рука на рулевом колесе и надвигающаяся бетонная стена. Тормозить шельмец и не думал. Что-то он утворил такое, с чем не хотел иметь дела. Такой уж он был, поганец – все должно быть или по его, или никак. Все взвесил и учел. Одного только не учел. Пагицур.

Пока он там творил что он там творил, мы вырастили могучую сеть. Она пронизывала наши места на километры вокруг. До меня постепенно стало доходить, что все мои действия – не только после самолета, но и до – были глупостью, узуальной ошибкой! Мой народ, с которым я вырос, никогда не общался словами. Если бы меня сейчас спросили, я бы сказал, что мы общались полипептидными сигнатурами по мицелиальной сети. И весь мой лексический запас – это школьный курс принципиально чужого коммуникативного языка. А я, в своей юношеской самонадеянности, считал, что могу адекватно переложить наши понятия на язык слов, и миссию моего народа назвал вот этими вот словами – завоевать и побеждать. Тогда это было не важно, а после самолета в пустом мне превратилось в лозунг и девиз. А мой народ никогда не был завоевателем и победителем. Только теперь до меня дошел истинный смысл нашего «завоевания и побеждения» – осесть, прорасти, пустить корни, слиться с местом, проникнуть в него многими поколениями детей и детей детей. И в таком смысле пагицур была не просто связь, она была «проводник в себя, в свое сердце».

В общем, когда шельмец буквально убил себя об стену, мы легко приняли его разум в свою сеть. И пока врачи собирали по кусочкам его тело, он все это время преспокойненько обретался у нас. Сперва он болтался, как дерьмо в проруби, тыкался своими техномозгами куда не просили. Я бросил все свои дела и возился с ним день и ночь, как с очередным мелким. Он бесился, рвался в мир – но деваться-то ему от нас было некуда. Мы вообще не знали тогда – осталось ли от него что-то физически. Мы были готовы оставить его у себя навсегда – а для этого надо было научить его жить с нами.

Теперь уже я был терпеливым учителем, а он психовал и орал:

– Ненавижу!

– А я тебя – обожаю!

– Плесень! Поганки! Вы все тут – грибы! – причитал он. – Боги, я живу с грибами!

– Не с грибами – в грибах! Ты ж моя личиночка, ты ж мой мясной червячок!

Человек ко всему привыкает, привык и он. Сперва, конечно, пытался натащить нам своих заводов-пароходов, но потом поостыл, снизошел до наших Младших, постепенно начал обучать их своим техническим штукам. Его недюжинный умище пришелся нам кстати.

Наш мир к тому времени сильно отделился от их мира. Поганец не понимал, как можно так замыкаться, отказываться от всего, что есть там. Мы спорили до хрипоты и чуть было на самом деле не разругались. Он кричал, что нельзя что-то менять в пространстве-времени, а я говорил, что мы пятьсот миллионов лет только и занимаемся, что что-то в нем меняем, тянем это пространство-время каждый на себя. И ткань мироздания растягивается. И если уж на то пошло, то он там в своем мире первый начал творить черте что, а я здесь вынужден замыкаться, пока не отгорожусь стеной от его долбаной ебанины.

И я отгородился. Как только шельмеца нашего починили и он усвистел восвояси, наш пузырик захлопнулся и покатился своей дорогой. Покатился бы, если бы не пагицур. И так мы и остались, как болас – два шарика на одной веревке.

Но все-таки здесь мы отделены от них. Не зря же эта тьма у нас ночами такая бархатная, такая черная, как будто за ней нет ничего, а звезды – это только огоньки на небесном своде.

Потому что звезды наши – они и есть огоньки на небесном своде.

А за этим сводом – мировые войны, Биполярный конфликт, экспансия и наш Генерал-Космонавт.

Он ведь, шельмец, и правда должность такую себе учредил!

Он еще много раз умирал – официально только Дважды – и появлялся отсиживаться у нас. Он же понял теперь, что бессмертный. И у него конкретно крышу снесло. Мне не хотелось в этом участвовать. Я принимал его – а куда бы я делся? Он вваливался после очередного безумного финта в нашу сеть, и торчал там, покуда не восстанавливался. Он не просто разгуливал по сети взад и вперед – таскал оттуда всякие заумные штуки. Я думаю, что он и умирать приловчился именно за этим. И этот свой двигатель он притащил тогда же, извлек втихушку из пространства сети. Он вообще мастак был оттуда извлекать всякое. Мне предлагал то одно, то другое. Но я отказывался. Не мое это было все. Мое было вот – почва, грибы, трава, лес, семья, весь наш род. Я закрылся и жил. Дети родили детей, а те еще детей. Я уже стал забывать, кто есть кто – постоянно какие-то мелкие мельтешили под ногами, пищали, хныкали, хохотали, мутузили друг друга. Звали меня дедушкой.

А там, за куполом, шельмец творил экспансию. Теперь уже он не скрывался ни под военными, ни под кем. Теперь уже он гремел из каждого утюга и таращился с любой поверхности. Грянула очередная Мировая – и шельмец, уже вооруженный знанием о своей неуязвимости, прихлопнул Мировую, как таракана тапком. Со своим двигателем он вывел Землю сперва в малый, а потом и в Большой космос. Человечество вырвалось, как джинн из бутылки. Их пытались остановить, но тщетно. Он отразил Первое вторжение и предотвратил Второе. Он присоединил к Земле семь больших и без счету малых систем.

Все это вы можете узнать из любого учебника.

Но он сделал кое-что еще. Он понял, как подчинить нашу сеть. Что он собирался сделать из нее – источник бессмертия для избранных? Межмировой коммуникатор? Транспортную паутину? Что бы он ни задумал – ясно одно. Мы в этой сети лишние. От нас надо избавиться, и он знает, как это сделать.

И я тоже знаю кое-что. Кое-что, чего нет в сети. Кое-что, что есть только между им и мной. И почти придумал, как это использовать. И я очень надеюсь, что у меня все получится.

Но прежде всего мне нужно утешить малыша.

И вот я сижу в своем саду темной октябрьской ночью, строгаю ивовое коленце, и кора тугой лентой отходит под лезвием. Я чувствую, как мелкий дребезг распространяется по земле все дальше и дальше, и уже переходит на деревья за забором, и по ним на небосвод, и даже звезды начинают мелко дребезжать. Кортеж Императора, Генерала-Космонавта, Дважды Мертвого Героя останавливается на границе моего участка. Дальше нет ходу никому, даже самому Дважды Мертвому – но сейчас-то живому. Он сто раз был здесь изнутри, но снаружи – впервые. И без моего приглашения ему никак. Он тянется ко мне, улыбается. Я чувствую его как обычно, в пространстве сети – но впервые за много лет при этом вижу здесь, во плоти, ощущаю собственными глазами.

– Привет, Пожарник.

– Привет, Шельмец.

– Пригласишь?

И я его приглашаю. Его одного. Он выходит из своего черного лимузина – по крайней мере, эту черную безразмерную штуку я вижу как лимузин. А в чем еще мог пожаловать Император? Свита кидается было за ним, но вязнет в морозном ночном воздухе и останавливается.

– Здорово ты тут обжился!

– Да и ты здоров, бродяга.

Он подходит к воротам, долго возится с цепочкой. Я не собираюсь облегчать ему задачу. У меня за стеной хнычет малыш. Я стряхиваю с себя обрезки коры и подхожу к окну. Лия открывает створку. Малыш разжимает ручонку, и старое измусоленное коленце падает на траву к моим ногам. Я протягиваю ему новое. Он вцепляется в него деснами и затихает. Я наклоняюсь и поднимаю оброненное коленце. Выпрямляюсь. Жду.

Он идет ко мне целую вечность. Я не знаю, что он собирается сделать. Зато знаю, что собираюсь сделать я.

– Мы теперь не те мальчишки, да? – говорит он. Голос его сухой, как песок.

– Не те.

Мы уже не мальчишки. Мы уже давно представители каждый своей ветви. Когда-то мы были одно. Но наши пятьсот миллионов лет врастали и сливались, а его – поглощали и побеждали, и подчиняли, и завоевывали. Мы никогда не общались словами, и наши пептидные сигнатуры невозможно было понять двояко. И это я, дурак, ркушгриш, оторванный от своих в безумной своей браваде решил, что понимаю их язык – язык слов, язык, который прошел десятки тысяч лет коммуникативной эволюции индивидуальных хищников, и там, где у нас было «врастать и объединять», у них было «завоевывать и подчинять». И пагицур, случайно вцепившийся в такого же глупого одинокого их подростка, связал его со мной, а сила и мощь целой сети в конце концов выдула из него этого монстра.

Он выглядит спокойным. Может быть, он взбешен. Я ничего не чувствую, потому что канат между нами натянут до невозможности. Тот, что держал мой мир на месте столько лет, пока его мир стремительной стрелой летел в будущее. И теперь это натяжение достигло предела, и оно перебивает все остальное. Я чувствую, что у него все продумано. Что сейчас он что-то сделает, и мне конец. Конец мне и моему миру. И он подходит – и я как будто смотрюсь в зеркало. Где тот рослый красавец? Я вижу себя – коротышку с черным ежиком волос, с тонкогубым провалом рта, с высокими скулами. И только пылающие решимостью глаза – его, императорские. Сейчас он может прихлопнуть меня одним мизинцем. Чтобы освободиться, он должен это сделать. Не может могущественный император быть заложником чужого мира. Но многие годы пафоса требуют от него чего-то. Театральной паузы. Речи. Многозначительного взгляда. Я поднимаюсь ему навстречу. Откладываю нож. Встаю и протягиваю ему изжеванное ивовое коленце. Как хнычущему младенцу. И он по инерции берет его. Как брали его из моих рук десятки младенцев – моих детей и детей моих детей, и их детей. И за этим коленцем