Правила неосторожного обращения с государством — страница 11 из 15

Adventure. March 15th Issue, 1927. Vol. LXII, № 1. P. 52


Любители дураков

См.: Льдов К. Двадцать проказников и десять шалунов. Т-во М. О. Вольфъ, 1915. С. 45


Любви хочется. Нежиться и купаться. «Своих дурачков государи любят, без всякого сомнения, больше, нежели хмурых мудрецов, которых, впрочем, тоже содержат у себя при дворе чести ради. Причина такого предпочтения столь же ясна, сколь мало удивительна: мудрецы привыкли докладывать государям обо всем печальном, и, гордые своей ученостью, они дерзают порой оскорблять нежные уши язвительной правдой.

…Царские уши не выносят правды; по этой причине и убегают государя от мудрецов, опасаясь, как бы не отыскался среди них человек свободный, который посмеет говорить вещи скорее правдивые, нежели приятные. Это действительно так: ненавистна истина царям»[391].

Так сказал Эразм Роттердамский. Пятьсот лет тому назад. В 1509 году.

И был прав.

Поэтому сколько ни бейтесь, сколько ни пишите многомудрых докладов, сколько ни радейте о благе народном — Вы неприятны.

Те, кто пытался

См.: Сатирикон, 1909, № 3. С. 7. Рис. А. Яковлева


Во все времена были в России те, кто пытался повернуть большой, тяжкий корабль государственности — туда, где тише, быстрее, сытнее для всех. Кем бы они ни были — изо всех слоев интеллектуального класса — они делали одно и то же. Писали. Заявляли. Строили прожекты. Сочиняли доклады. Обращались по инстанции. Сотрясали воздух в газетах. Ораторствовали. Предвещали. И всем, в общем-то, надоедали, потому что жизнь шла своим чередом, ни больше и ни меньше, а остальное — рассосется. И всё не так, как они думают. И совсем по-другому. Всё, в точности, совсем наоборот. И это может быть государственным преступлением — так думать.

Иногда им что-то удавалось сделать. Они попадали в полосы реформ. Но с постоянством маятника, вновь и вновь, идеи были идеями, и еще раз идеями, и в сотый раз — просто идеями. Бумагой, воспоминаниями, не осуществленными делами. А когда сотый раз скажешь одно и то же — лучше не говорить.

Ну и ладно. Зато мы их запомним. И скажем, что они были правы. И подумаем — о ком? О тех, кто сегодня говорит — не делайте этого. Лучше по-другому. А то будет хуже. Всем хуже. Пожалуйста, не делайте!

Но жизнь идет кругами, точно не совершенством. Жизнь такая, какой ей должно быть. И тогда остается только одно — помнить, что, когда и что именно сказал — ради всех.

Судить. Мордвинов

Прожил девяносто один год. Был женат на англичанке, завел с ней роман в Пизе и имел от нее шесть детей. Был единственным из семидесяти двух членов суда, кто голосовал против смертной казни декабристов. Какая смелость! И после этого был возведен Николаем I в графское достоинство.

Кто он? Николай Мордвинов, адмирал, морской министр, либерал и заодно председатель Вольного экономического общества. Прапрадед другого реформатора — Столыпина. Вознесен одной императрицей и тремя императорами. С ними был прям. Англоман и оппонент всего.

Бенкендорф: «Партия Мордвинова опасна тем, что ее пароль — спасение России».

Всю жизнь писал. Записки, доклады, реформы, проекты. 1754–1845.

Это он: «Без собственности человек нерадив».

И это он: «Дайте свободу мысли, рукам, всем душевным и телесным качествам человека; предоставьте всякому быть, чем его Бог сотворил, и не отнимайте, что кому природа особенно даровала!»

Проекты денежной реформы, отмены крепостного права, учреждения частных банков!

Проекты всего!

Это он: «У нас решительно ничего нет святого. Мы удивляемся, что у нас нет предприимчивых людей. Но кто же решится на какое-нибудь предприятие, когда знает, что не сегодня, так завтра по распоряжению правительства его законно ограбят. Можно принять меры противу голода, наводнения, противу огня, моровой язвы, противу всех бичей земных и небесных, но противу благодетельных распоряжений правительства — решительно нельзя принять никаких мер».

И это он: «Из малых, государственным казначейством получаемых, доходов Россия издерживает ежегодно половину на содержание сухопутных и морских сил… А какую пользу принес бы капитал сей, когда бы превращен был в плуга, бороны и другие сельские усовершенствованные орудия! Во сколько раз умногократился бы сей капитал или какие новые доходы раскрыл бы оный?!»

И это он, в своих многочисленных докладах и записках царствующим особам: «…описывал настоящую болезнь, причины оной и способы излечения. Но то были советы, и советы сии, сколько благополезными не являлись, всегда будут тщетными, когда нет для них исполнителя, сведущего и ревностного. При всех соревнованиях и различных видах все мои предложения оставались недействительными».

Он писал, писал, писал и еще раз писал.

И еще раз писал.

У Мордвиновых десять томов архивов.

«Я испытывал гонения и был удаляем, но никакая скорбь и никакие неприятные встречи не могли погасить верности и непоколебимой любви моей к августейшим монархам моим, и я продолжал писать»[392].

В чем же суть жизни того, кто пытается что-то устроить в России?

Он видит лучшее, пророчествует и пишет.

Он пишет, а жизнь идет своим чередом. Идет неправильно, из огня да в полымя, но как-то идет, хотя и не самым лучшим образом.

И двигается, конечно, не самыми лучшими.

А он продолжает писать, рассчитывая на будущие поколения.

Эти письмена передают нам отчаяние людей, пытавшихся предупредить великие потрясения в России.

Они позволяют нам видеть, что мы имеем дело с одной и той же сущностью, пусть и растянутой на несколько веков, — сущностью непрерванной, длящейся, сулящей потрясения.

Она есть. И значит, о ней — нужно писать.

Пророчить. Озеров

Драма предупреждения. Иван Озеров, по отчеству Христофорович. Профессор, автор одного из первых российских финансовых учебников, макроэкономист, успешный спекулянт, член советов директоров. Сотни его предупреждений начала XX века о том, что экономическая и финансовая политика России ведет к беде. Множество книг, умница. Под каждой строчкой можно подписаться сегодня.

Все эти слова относятся к дню сегодняшнему.

О бюджете. «В России можно было начать постройку на несколько тысяч и довести стоимость ее до нескольких миллионов рублей, и всё это совершенно безнаказанно… Это типично для наших порядков». «Мы собирали средства с населения, и вместо того, чтобы возвращать их ему в полезной работе, расточали их в бесплодных и бесполезных предприятиях».

Все это написано в книге «Как расходуются в России народные деньги» (1907).

О финансовой и экономической политике: «За последнее время и в литературе, и заинтересованные лица приходят к выводу, что застой в торгово-промышленных сферах коренится в малой емкости нашего внутреннего рынка, малой покупной способности нашего населения… Фиск (фискальные органы — Я. М.) не принимал никаких мер по расширению внутреннего рынка. Все заботы его были направлены на то, чтобы дать возможность заинтересованным сферам выбрасывать продукт на иностранные рынки <…> но, как опыт показал, такого рода рынки имеют для нас значение только относительно небольшой группы продуктов, а в общем и целом наше производство должно основываться на внутреннем рынке».

Это написано в книге «Экономическая Россия и ее финансовая политика на исходе XIX и в начале XX века» (1905).

Сегодня множество параллелей, аналогий, повторений того, что он увидел и прогнозировал сто лет назад. Мы живем по тем же образцам. Драма человека, который видит, что поезд несется к катастрофе, но не в силах предотвратить ее. Беспомощно машет руками.

В 1918 году он писал: «Мы застрахуем весь мир за наш счет от производства таких опытов, и, быть может, в этом состоит наша историческая миссия — быть навозом для истинной культуры». Родился в 1869-м. Арестован в 1930 году, приговорен к высшей мере. Расстрел заменен десятью годами. В 1933 году амнистирован. Был в ссылке с женой в Воронеже. В 1942-м погиб вместе с женой в доме для престарелых в блокадном Ленинграде.

Драма неуспеха, борьбы с обществом, личная трагедия, неодолимые силы, выносящие тех, кто тепло и общественно мыслит, куда-то вниз.

Жизнь пророка в своем отечестве.

Осторожно менять. Гейден

См.: The iIlustrated Poems and Songs for Young People (ed. Mrs. Sale Barker). London: George Routledge and Sons, 1885. P. 78


Петр Гейден, к тому же граф, был любим всеми[393]. Сухопарый, честный, человечный. Эволюционист. Не какая-нибудь, а «Партия мирного обновления» в 1906 году, созданная с такими же. Мирного! Никаких потрясений в обществе — только плавное движение вперед. Прочь — дураки и террористы, прочь — те, кто своими неловкими движениями может вызвать гибель, а не прогресс.

Какое будущее! Конституционная монархия, умеренность и движение, а не застой! Либерализм — в правах для всех! Баланс — во владении землей, в удовлетворении рабочих, в кормлении земель и мест! Всеобщность доступа к благам! Постепенность, как флаг, как способ превратить Россию в резво идущую махину.

И, конечно, никогда, ни при каких обстоятельствах не соглашаться с теми, кто прибегает к насилию — ни с правительством, ни с террористами. Белые одежды! Реформы — по-честному, конституционно, сможем!

Но общество уже начало слоиться, на левых, правых, очень правых и очень левых. Граф Гейден, избранный в Первую Государственную Думу в 1906 году, во вторую уже не попал, а партия сникла. И он ушел внезапно, как будто под давлением, в 1907 году, получив вдогонку тысячи комплиментов: «драгоценный, редкий продукт высшей культуры, случайно свалившийся в самый сумбур российской жизни с какой-то чуждой планеты… Провести эти годы в самом пекле политической борьбы и выйти из нее без малейшей царапины — это счастье, которое достается немногим» (П. Н. Милюков).

И Ленин ему тоже вдогонку ручкой помахал. Как всегда, только хорошее. «Образованный контрреволюционный помещик умел тонко и хитро защищать интересы своего класса, искусно прикрывал флером благородных слов и внешнего джентльменства корыстные стремления и хищные аппетиты крепостников» (статья «Памяти графа Гейдена»).

Бедный граф Гейден! Могила его была разорена, церковь над ней разрушена, псковское поместье, у озера Глубокого, разбито, а потомки — их больше нет в России.

И что? У всех кротких нет судьбы на нашей земле? Нет судьбы у спокойных, у мирных, у тех, кто уговаривает, шепчет, не обдает кипятком? У разумных — нет? А у буйных — есть?

Да, у тех, кто готов потрясти до основания — есть, конечно. Чем хуже — тем лучше, как местный, внутренний, свой, большой закон, царствующий в столетиях.

Чем хуже — тем лучше.

Чем потряснее — тем милее.

Чем тяжелее — тем, видимо, легче.

Так это или нет — покажет будущее, и оно — не за горами.

Между тем, по московским залам снова бродят графы Гейдены, пытаясь что-то кому-то доказать, с подозрением озираясь на будущее, ибо то, что было в прошлом, стало слишком ясным, со всей очевидностью.

Ходите, ходите, может быть, когда-нибудь доходитесь.

Чудики Вы наши.

Учить. Ковалевский

См.: Тропинка, 1906, № 4. С. 185


Как-то не очень получалось у тех, кто пытался в России достигать эволюции — вместо «жестких посадок» и самых радикальных изменений. Вот Максим Максимович Ковалевский — масон, эволюционист, академик, социолог.

Писал дивные книги. 1900 год (ему сорок девять лет): «…Русские молодые поколения проникнуты в близость новой эры. Они считают себя призванными облегчить ее пришествие посредством разумного приложения научных данных и социального опыта Западной Европы»[394].

Чего он только не делал! Член двух Государственных дум. Нашел деньги (и свои, и чужие) и открыл в Париже «Русскую высшую школу общественных наук» (1901–1905). Для чего? Чтобы дать миру новое поколение общественных деятелей для России.

Сделал в 1906 году — не поверите — Партию демократических реформ. Это что — 1990 год или 2016-й?

Книги, книги, книги. Тома, чтобы достучаться. «Забота освободительного движения в России должна быть направлена к тому, чтобы, под кровом традиционных форм, внесением в них нового содержания, обеспечить личную свободу, гражданское равенство, национальное равноправие…»[395].

Придумал первую в России кафедру социологии (1910). Ректор, профессор, редактор энциклопедий. Член Государственного совета от университетов. Мотался по Европе. Европейский человек. Его книги переводили с французского на русский. И с русского на всё, что угодно. Читал лекции от Оксфорда до Чикаго.

В золотом возрасте тридцати шести лет, в 1887 году, по приказу министра народного образования был уволен из Московского университета «ввиду вредного влияния <…> на студентов…» и «за отрицательное отношение к русскому государственному строю»[396].

И всё это — зря.

Он ушел в 1916 году. Ровно сто лет назад. За год до Великого упрощения 1917-го.

И вот результат его жизни. Никакой эволюции общества. Никакой постепенности. Никакой рациональности. Никакой умеренности. Никакой воздержанности. Никаких подсказок в практической политике от тех, кто пытается удержать общество на краю.

А что вместо этого?

Иррациональность. Война. Революция в ее самых жестоких формах. Верх простоты тех, кто правил и довел страну до греха.

Великое упрощение 1917 года.

И вот простые вопросы:

Как бы Ковалевский прожил жизнь, если бы мог знать, что все эти усилия, все чаяния «новой эры» и «разумного приложения» — это тщета, суета сует и всяческая суета?

Как бы он прожил жизнь, если бы знал, что все его попытки великого смягчения, и эволюции, и просвещения, и благоразумного развития — всё это будет опрокинуто уже в 1914 году, а еще больше — в 1917-м? Что у властей и у самого народа будут совсем другие представления о жизни и благе? Что эти упрощения и этот иррационализм будет невозможно перешибить?

Между тем Ковалевский не оставлял попыток «добиться благоразумия» до последнего.

Будучи в 1914 году интернирован в Карловых Варах (на стороне противника), будучи ученым-социологом с мировым именем (был номинирован на Нобелевскую премию), в 1915-м вернулся в воюющую Россию.

И в 1916-м — за год до Великого упрощения — когда он окончательно ушел, его провожали в Петрограде сто тысяч человек.

Сто тысяч человек?

Но это число никого не спасло.

Зимний захватывали меньшим числом.

Его книга 1900 года «Экономический строй России» лежит на столе, всегда под рукой. Только кажется, что она молчит. Нет, она задумалась и задает вопросы. И кажется, что они обращены прямо в сердце 2017 года.

Спасать. Короленко[397]

Есть люди, которые должны жить вечно. Родился до Крымской войны, в 1853 г., пробежал с Российской империей весь короткий век исканий — свободы, модернизации, революций, воевал с властями, стал учителем для всех, кто думает — и ушел в разгар беды, в 1921 году. Владимир Короленко, властитель дум. Его первый, родной язык — польский, отец — из старого казацкого, полковничьего рода, российский чиновник, честный судья. Мать — из щляхтичей. Короленко думал, безукоризненно писал и говорил на трех языках сразу — на русском, украинском и польском. Универсальный человек — трех культур, а, точнее, всемирной, потому что не раз писал о соединении человечества, а не о том, как оно будет разобщено. Патриотизм — как «живая ветвь на живом стволе общечеловеческой солидарности»[398].

Кто он еще? Человек с врожденным инстинктом защиты невинного — любой крови, происхождения, языка и веры. По всей стране. «Мне случалось защищать мужиков-вотяков в Вятской губернии, русских мужиков в Саратовской, сорочинских украинцев в Полтавской — против истязаний русских чиновников. Вотяк, черемис, еврей, великоросс, украинец — для меня были одинаково притесняемыми людьми»[399].

Украинцы. Короленко лично расследовал тяжелейшую трагедию в Сорочинцах Полтавской губернии — карательную экспедицию 1905 г. против крестьян. Собирал месяцами доказательства, нашел виновных, опозорил на всю Россию, несмотря на сопротивление властей. Именно он публично защитил украинский язык в дурной истории 1903 г. об открытии в Полтаве памятника поэту Котляревскому — отцу литературной «мовы», когда в торжественном заседании российским подданным запретили зачитывать поздравительные адреса на украинском языке. Он автор чудесной, сострадательной повести «Без языка» — о западных украинцах в Америке. Написана легким, галопирующим русским языком, но таким, в каждой щелочке которого сквозит мягчайший украинский.

«Русский язык, наша богатая и прекрасная литература, — неужели они требуют подавления другого, родственного языка и родственной культуры…?!»[400] «С <…> чувствами горечи и осуждения русское общество относится к дальнейшим проявлениям того же вандализма <…> в виде закрытия просветительных учреждений, газет и журналов на украинском языке…»[401].

Русские. В 1918 г. в Полтаве, под гетманом, при немцах, Короленко публично осудил истязания невинных жителей — русских и евреев. «Граждане офицеры и солдаты украинской армии! Лестно ли для вас такое прославление украинства…? Я уверен, что <…> краска негодования и стыда покрывает при этом и ваши лица…»[402] В ответ — «письменные угрозы расправы» и «смертные приговоры».

Хлеба и надежды! В голодную весну 1892 г. Короленко месяцами кружил по Поволжью, доказывая, что помощи «сверху» крайне недостаточно. «Как жалки показались мне в эту минуту эти наши благодеяния, случайные, разрозненные, между тем, как огромная мужицкая Русь требует постоянной и ровной, дружной и напряженной работы вверху и внизу»[403].

Удмурты (вотяки). Короленко спас целый народ! Знаменитое «Мултанское жертвоприношение». В 1895–1896 годах он доказал фальсификацию дела, добился его пересмотра и полного оправдания после двух уже вынесенных в судах обвинительных приговоров. Ибо иное значило, что «в европейской России, среди чисто земледельческого вотского населения, живущего бок о бок с русскими одною и тою же жизнью, в одинаковых избах, на одинаковых началах владеющего землей и исповедующего ту же христианскую религию, существует до настоящего времени живой, вполне сохранившийся, действующий культ каннибальских жертвоприношений!».

Именно тогда он стал болеть. Смерть подряд двух годовалых дочерей (1893, 1896 гг.). «Мултанский процесс, страшная работа над отчетом, потом 71/2 дней заседания, последние 3 ночи без сна и в это время смерть Оли. После 2-й речи мне подали телеграмму, из которой я понял, что всё кончено… Затем осенью, после лета без отдыха, на первом же напряжении — наступила тяжелая болезнь. Я шел еще, как человек, у которого сломана нога. Сначала не чувствуешь. Но — еще шаг и человек падает»[404].

Евреи. Короленко, приехав в Кишинев сразу же после погрома 1903 г., собрал свидетельства и дал почти будничное описание механизма погрома — действий толпы и властей. От его очерка хочется плакать и кричать («Дом № 13»)[405]. Человек за человеком, семья за семьей, этаж за этажом — он рассказал, что именно происходило: кто, кого и как убивал и мучил, час за часом, чеканным русским языком писателя — реалиста. «Нужны будут годы, чтобы хоть сколько-нибудь изгладить подлое воспоминание о случившемся, таким грязно-кровавым пятном легшее <…> не только на совесть тех, которые убивали сами, но и тех, которые подстрекали к этому человеконенавистничеством и гнусною ложью, которые смотрели и смеялись, которые находят, что виноваты не убийцы, а убиваемые, которые находят, что могут существовать огульная безответственность и огульное бесправие» («Дом № 13»).

Короленко публично, месяц за месяцем разбирал всю механику дела Бейлиса (1911–1913 гг.) как фальсифицированного, при намеренной предвзятости властей[406]. Всё в этом деле было настроено на обвинение невинного (Короленко собрал свидетельства и раскрыл). И когда вдруг случился оправдательный приговор 28 октября 1913 г. «…ты, брат, не можешь и представить себе, что это делалось на улицах Киева в момент оправдания. Такая общая радость, такой поток радости…»[407]. «Русские и евреи сливаются в общей радости»[408].

Слиться в общей радости, в чести, справедливости. Быть вместе. Праведник мира. Человек, любивший людей, кем бы они ни были. Именно он поднял открытую кампанию против смертной казни в 1900-х годах, успев спасти нескольких невинных. В самых простых словах, в самом обыденном описании процесса, с достоверностью и реализмом, от которого умирает сердце, он рассказал публично, как приговаривают, как это делают ни за что и буднично, как держат перед казнью, как постыдно и мусорно она проходит, и как много гибнет невинных. «Бытовое явление» — это многостраничная статья Короленко 1910 г. о смертной казни[409]. Неслыханная по силе воздействия, по состраданию, по таланту слова. Громко читаемая.

В 1918–1921 гг. в Полтаве, в последние годы жизни, именно Короленко, всем известный, пользующийся всеобщим уважением и любовью, стал заступником, последней надеждой перед расстрелами, пытками и погромами. Вместе со своей семьей — и при любой власти. Кто бы ни пришел в Полтаву — немцы и гайдамаки (1918), петлюровцы (1918), красные (1919), деникинцы (1919), снова красные (1920) — он занимался одним и тем же: шел к ним, шел туда, где бессудно пытали и расстреливали, шел в контрразведку, ЧК, шел в отели, превращенные в пыточные камеры, и взывал к милосердию. Спасал тех, кого еще можно было спасти.

«Я попросил <…> чтобы меня допустили в номер, где они содержатся. Меня привели туда. Я объявил заключенным, что их сейчас переведут в тюрьму. Они стали просить, чтобы им гарантировали, что их не расстреляют дорогой и не изобьют… Мы опять вышли, и я взял с Ч… (офицер, похвалявшийся тем, что собственноручно застрелил 62 человека, на убитом он оставлял свою визитную карточку.) слово, что он даст надежную охрану для препровождения. Он дал слово…»[410].

Три «национализма», «из которых каждый заявлял право на владение моей беззащитной душой, с обязанностью кого-нибудь ненавидеть и преследовать…».[411] Вместо этого — триединство. Поляк, украинец, русский. Три культуры, три родственности, три одновременных бытия.

А знаете, что было бы ему легко? Ненавидеть. Родился в Житомире, рос в Ровно, из студентов (Москва и Петербург) был выслан в Кронштадт (1876), затем в Глазов Вятской губернии (1879), в Бисеровскую волость (1879). Дальше — пересыльные тюрьмы в Вышнем Волочке и в Сибири, в Томске (1880). «Диктатура сердца» Лорис-Меликова вернула его в европейскую Россию, в Пермь (1880–1881). Отказ от личной присяги Александру III — снова тюрьма в Томске и ссылка в Якутию, в земледельческую Амгинскую слободу (1881–1885 гг.), где жизнь соединила давних поселенцев, бродяг, политических, якутов и ссыльных татар. Зимой — до минус 50–60.

Всё это — без суда, в административном порядке, только из подозрения, подлога, из-за того, что лично неугоден! Без суда! Как раз, чтобы сгинуть где-нибудь бесследно — в тысячемильном пространстве, на перекладных, по случаю, в холоде, в почве.

Но вместо ненависти — доброта, наблюдательность. Сапожник, корректор, чертежник, землепашец, табельщик, письмоводитель, учитель. Очень любил ходить по людям, по их домам, по разговорам. Дать их портреты, записать, как на пластинке, их склад речи, их жизнь. После Сибири еще 10 лет добровольных блужданий по Поволжью (1885–1895), 5 лет редакторства в Петербурге, как в людской воронке (все люди в гости к нам), и 20 лет — в гнезде, в Полтаве, чтобы оглядеться и отписаться.

Из этого родилась великая, внимательная проза. Тысячи людей живут на его страницах. Без него мы бы их потеряли. Чистейший русский язык, приправленный местными наречиями. Бытописание, но внутри — шрамы, яркость, беда. Мистическая проза — шаманство, град Китеж, бытие в тайге, в сопках, в морозных дорогах, под неподвижной стопой зимы. Или мир нафабренный, мир ярчайшего солнца Ровно. Или же слитый в темноту мир Петербурга.

Перечислить? Величайший «Парадокс», написанный в один день. «Сон Макара», «Без языка», «Братья Мандель», «Слепой музыкант», «Марусина заимка», «В дурном обществе», «За иконой» и, наконец, обширная, захватывающая «История моего современника». Сотни других страниц для чтения, не отрываясь.

Еще раз вспомним: первым, родным был польский язык. Был украинский, местечковый. Были татарский, якутский, были десятки местных говоров. Были гимназические языки. И русский — как язык особый, «теплой и сильной волны». «…Меня вдруг охватило какое-то особое ощущение, теплой и сильной волной прилившее к сердцу, ощущение глубокой нежности и любви <…> ко всем этим людям, ко всей деревне с растрепанными под снегом крышами, ко всей этой северной бедной природе, с ее белыми полями и темными лесами, с сумрачным холодом зимы, с живой весенней капелью, с затаенной думой ее необъятных просторов… Судьба моя сложилась так, что это захватывающее чувство мне пришлось пережить на севере. Случись такая же минута и при таких же обстоятельствах на моей родине, в Волыни или на Украине, может быть, я бы почувствовал себя более украинцем. Но и впоследствии такие определяющие минуты связывались с великорусскими или сибирскими впечатлениями…»[412].

А была ли хоть какая-то философия в этом хождении в народ? Русский, украинский, польский, к евреям, якутам, татарам, удмуртам?

Да, была, не только инстинкт писателя. Это — народничество как «цельная общественно-литературная система», по выражению Короленко. Вот что он пишет: «…Этим словом обозначалось настроение просвещенного общества, которое ставило интересы народа главным предметом своего внимания. И именно интересы простого народа: не государства, как такового, не его могущества по отношению к другим государствам, не его славу, не блеск и силу представляющего его правительства, не процветание в нем промышленности и искусства, даже не так называемое общенациональное богатство, а именно благо и процветание живущих в нем людей…»[413].

Такое народничество? Тогда это мышление, имеющее и сегодня, через сто с лишним лет, фундаментальную ценность. Народ как главный предмет внимания — когда мы этого добьемся, в России будет другая жизнь.

Нужно заканчивать, а не хочется. Его любили. Его семью в самые голодные годы подкармливал весь город. Он был неустрашим. Даже под присланными ему «смертными приговорами» ходил невооруженным. Когда умирал в Полтаве в декабре 1921 г., к нему шел поток подношений — кто-чем мог, кто свежеиспеченную булку, кто ампулу камфары, а на пакетах — «Нашему защитнику», «Другу несчастных», «Только поправляйтесь»[414].

«Он — за нас». Он и был — за всех, за нас любых кровей, любых культур, любых слогов, но за нас — живущих вместе, не разобщенных. Чтобы никто не мог нас разделить, разбить, вывести друг на друга. Полтава прощалась с ним три дня. «Двери нашего дома стояли настежь с утра до ночи. Не было ни распорядителей, ни почетного караула, никто не направлял движения непрерывного людского потока. Но тишина и порядок не нарушались»[415].

Не нарушим и мы тишины. Будем за нас, за тех, кто соединен человечностью. За тех, кто столетиями жил вместе, рядом на огромном пространстве. За тех, у кого общий язык — рациональность, гуманизм, ясность, честные знания. И когда у Короленко искривленный, искореженный человек говорит: «Человек создан для счастья, как птица для полета» («Парадокс»), это — о нас с вами. Да, искорежены, да, разделены, да, измучены — но созданы для счастья, общего для всех. Для тишины, для нормальности, для спокойной жизни наших семей на пространстве, которое соединено дорогами, а не стенами.

Предугадать. Хлебников

См.: Тропинка, 1906, № 22. С. 973


Как он это делал — неизвестно. В 1912 году Велимир Хлебников в знаменитой книжке «Пощечина общественному вкусу» — манифесте футуристов — опубликовал небольшую таблицу «Взор на 1917 год»:

Испания 711

Россия 1237

Вавилон 587

Иерусалим 70

Самария 6 по Р. Хр.

Индия 317

Израиль 723

Рим 476

Гунны 142

Египет 1517

Вандалы 534

Египет 672

Карфаген 146

Авары 796

Византия 1453

Сербия 1389

Англия 1066

Корея 660

Индия 1858

Индия 1526

Иудея 134

Некто 1917


Всё это — годы разрушения великих стран и империй. Испания — 711 год (завоевание арабами, битва при Гвадалете). Россия — 1237 год (вторжение хана Батыя). Карфаген — 146 год (взятие римлянами). Византия — 1453 год (взятие османами). Англия — 1066 год (вторжение норманнов). Иерусалим — 70 год (разрушение Иерусалима). Индия — 1526 год (битва при Панипате, начало империи Великих Моголов). Рим — 476 год (разделение на западное и восточное государства, конец Древнего Рима). Ну и так далее.

Он даже попытался это обосновать «цифровой базой» в диалоге «Учитель и Ученик» (1912). И закончил так: «…В 534 году было покорено царство Вандалов; не следует ли ждать в 1917 году падения государства?»

И оно пало.

«Некто 1917».

Халдеянин.

Хлебников написал: «Ясные звезды юга разбудили во мне халдеянина. В день Ивана Купала я нашел свой папоротник — правило падения государств».

Сын орнитолога и историка, родившийся в Калмыкии. Гимназия в Симбирске, университет в Казани, на 7–8 лет позже Ленина. Его знаменитая подушка с рукописями.

В 1912 году, во время промышленного подъема в России, когда ему было двадцать семь лет, сказал, что империя — уйдет в 1917-м.

А сам ушел в 1922 году.

«…Люди требовали от него, как от взрослого, и он ушел»[416](Вера Хлебникова — сестра).

Иногда кажется, что касаешься каких-то сил, о которых даже думать нельзя.

Часть III. Умный правитель