ли еразы[28] — беженцы из Армении, в основном деревенские жители, их субкультура вытесняет сейчас утонченную бакинскую ментальность, традиции. Он не мог с этим смириться. Что характерно: из армянских беженцев мало кто поехал в Армению — все подались в Россию, в Америку. А наши все здесь. Те, кому не удалось осесть в Баку, живут в палаточных городках в степи, в жутких условиях: земля там кишит ядовитыми змеями, нет элементарных удобств, нехватка воды.
— Картина безрадостная, — сказал Ислам.
— Да уж, радоваться нечему.
— А что дальше? — спросил Ислам. — Он уехал, вы остались здесь. Давно он в Германии?
— Второй год пошел.
— Это называется: как устроюсь — напишу. Пишет?
— Да, просит, чтобы мы к нему приехали, продали квартиру.
— Он устроился? Работает? Получил вид на жительство?
— Его только что выпустили из лагеря — не знаю, как он называется. Платят пособие.
— Это рискованно: ехать сейчас туда с детьми, жить на птичьих правах.
— Я понимаю, а что делать? Это мой долг: быть рядом со своим мужем.
На это Исламу возразить было нечего.
— Ну а ты как в Москве живешь, чем занимаешься? Там сейчас тоже несладко: скинхеды, фашисты.
— Всего хватает. У меня бизнес, рынок держу.
— Прибыльный?
— Был прибыльный. Недавно погром устроили — пришлось закрыть. Сейчас занимаюсь новым проектом.
Рена сокрушенно покачала головой.
— Нигде жизни не стало: ни на родине, ни на чужбине. А семья где? Там, с тобой?
— У меня нет семьи. Я не женат.
— Как не женат? До сих пор родственники не женили?
Ислам пожал плечами.
— В Ленкорань ездил?
— Нет. После смерти мамы дом стоит пустой. С сестрой, с братьями я не общаюсь. Мне они звонят, только когда у них проблемы, в основном — финансовые. А так никто меня не ищет, ну и я, соответственно, не напоминаю о себе, чтобы они не чувствовали неловкость из-за невозвращенных долгов.
— Ты всегда так за людей думаешь?
— Как так?
— Хорошо. Почему ты решил, что они неловкость будут чувствовать? Наоборот, обрадуются тебе и еще в долг возьмут. — Рена улыбнулась и ненадолго задумалась, — слушай, я ничего не обещаю, но попробую. Здесь рядом живет девушка хорошая, красивая, я тебя с ней познакомлю, хочешь?
— У меня с девушками нет проблем.
— Это смотря с какими девушками. Тебе нужна наша девушка, азербайджанка, а потом будет поздно, ты и так уже припозднился. Сколько ты здесь будешь?
— Рассчитывал неделю, теперь не знаю. Думал: с Мамедом время проведу, поживу у вас на даче.
— Дачи уже нет, он ее продал, за бесценок, на вырученные деньги купил тур и уехал. Так как насчет знакомства? Соглашайся, тебя это ни к чему не обязывает.
— Мне как-то неловко. Я не готов к такому повороту дел.
— К этому мужчины никогда не бывают готовы, но ты что, всю жизнь собираешься быть холостяком?
— Вообще-то нет.
— А ведь ты уже давно не мальчик!
Ислам вздохнул, с этим трудно было поспорить.
— Женишься, увезешь ее в Москву, она будет счастлива.
— С этим как раз не все гладко — я же совершенно не устроен, квартиру снимаю. Человек без корней. Да из Москвы-то, скорее, уезжать пора.
— Не преувеличивай. Вот как раз и пустишь корни. Ты где остановился?
— В старом «Интуристе».
— Живи здесь, зачем тебе деньги тратить?
— Мне там удобно, не беспокойся. Ислам поднялся, стал прощаться.
— Ты заходи к нам, хорошо?
— Если не уеду.
На улице было тихо и безветренно. «Даже климат изменился», — с раздражением подумал Ислам. Ставшие нарицательными бешеные бакинские ветра, задиравшие на женщинах платья, случались все реже. Неторопливо спустился к метро, постоял в раздумье, с грустью глядя на снующих вокруг людей, тяжело вздохнул и поплелся в гостиницу. В Москве он бы сейчас обязательно напился: настроение было самое подходящее. Но с собой у него ничего не было, а пить местные напитки он не рисковал — не любил двадцатиградусную водку и коньячный спирт, выдаваемый за выдержанный коньяк. Вернувшись в номер, Ислам заказал коридорной чаю, расположился в кресле напротив открытой балконной двери и, глядя на мигающую огнями Бакинскую бухту, провел вечер в воспоминаниях. Он не утруждал себя хронологией: сцены из армейской жизни всплывали в памяти ассоциативно. Вот картина со стихотворным началом: ночь, каптерка, фонарь за окном.
Школа сержантов
— Фамилия?
— Курсант Караев, — чеканит солдат, стоящий навытяжку перед начальством.
Старшина срочной службы Овсянников рост имел невысокий, но держался торчком, словно аршин проглотил, — особенность людей маленького роста — стойка, грудь колесом. Все как полагается: идеально вычищенные сапоги, ушитая по фигуре гимнастерка, белоснежный подворотничок, на плечах — небрежно накинутый бушлат, шапка-ушанка сползает на глаза, короткие светлые усики под вздернутым носиком. Но голос! От голоса старшины дрожат стекла в казарме, а у дневальных подгибаются коленки.
— Знакомая фамилия, — цедит старшина, — музыкальная, фон Караян, слыхал такую?
— Так точно.
— Земляк, может, твой?
— Никак нет, товарищ старшина. Герберт фон Караян, во-первых, немец, во-вторых, армянин.
— А ты?
— Я азербайджанец, но у нас есть композитор Караев.
— Родственник твой?
— Никак нет, однофамилец.
— Знаешь, зачем позвал?
— Никак нет, товарищ старшина.
— А подумай.
Разговор происходил в ротной каптерке, после отбоя: небольшая комната с высоченным потолком, стены доверху в стеллажах, на которых лежат амуниция, кастелянные принадлежности, мыло и тому подобные вещи. Кроме курсанта и старшины в каптерке сидят каптенармус, упитанный, розовощекий курсант Зудин и старший сержант Селиверстов, человек громадного роста. Зудин что-то пишет в журнале, а Селиверстов пьет чай с ирисками. Ирисок во рту столько, что он с трудом двигает челюстями. Курсант скашивает глаза на ночь за окном. Фонарь освещает тусклым желтым светом плац, где ветер гоняет редкие листья, укрывшиеся от бдительного ока дежурного по батальону.
— Жду ответа, — напоминает старшина.
Курсант стоит в белых бумазейных кальсонах, в тапочках, сшитых из шинельной ткани, голова острижена под ноль. Первоначальный испуг, естественный для человека, разбуженного ночью в казарме немилосердной рукой дежурного, затем любопытство прошли, и теперь на лице отражается лишь усталое равнодушие. За месяц армейской службы эта была единственная ночь, когда ему удалось лечь сразу после отбоя, без нарядов, тренировок и дополнительных работ. Но его разбудил дневальный, и вот теперь он стоит в каптерке, стараясь не трястись от холода. Селиверстов, сумев наконец разомкнуть рот, произносит:
— Может, ему в лоб дать, чтобы быстрее соображал?
— Никак нет, товарищ сержант, — чеканит солдат, — в таком случае я вообще перестану соображать.
— Кажется, он над нами издевается, — подозрительно говорит Селиверстов. Он пытается завести старшину, который, как ему кажется, слишком медлителен и миролюбив.
— Правду говорят, что ты за два дня выучил наизусть все статьи караульного устава? — спрашивает наконец Овсянников.
— Так точно, товарищ старшина, — отвечает курсант.
— Как это может быть? — простодушно удивляется Овсянников. — Ведь ты азербайджанец, а устав написан по-русски?
— Я окончил русскую школу, товарищ старшина.
— Ну и шо? Селиверстов вон тоже русскую школу кончил, а караульный устав до сих пор не знает наизусть.
Селиверстов, недовольный сравнением, произносит выразительное «кхм», но этим ограничивается. Впрочем, курсанту, вдруг обретшему врага, от этого не легче.
— Молодец, хвалю, — произносит старшина. — Молодец, — повторяет он и добавляет, — свободен.
— Есть, — чеканит курсант, поворачивается кругом и покидает каптерку.
Закрыв за собой дверь, он расслабляется; опустив плечи, плетется к своей койке, залезает на второй ярус. Постель давно остыла, и ему приходится напрячь тело, чтобы не дать холоду проникнуть в организм. Несколько минут он горько сожалеет о времени, проведенном в каптерке, — ровно столько отнято у драгоценного сна, затем черное покрывало сна накрывает его, и он засыпает, чтобы тут же проснуться. Это ощущение преследует его с начала службы: сон без сновидений длится одно мгновение — кажется, только закрыл глаза, как тут же вскакиваешь от голоса дневального: «Рота, подъем!», словно эхом многократно повторяемого ненавистными голосами сержантов: «Подъем, подъем, подъем, подъем». Пробегая мимо койки старшины, стоящей у громадной печи в центре казармы, Ислам отмечает, что старшина спит, накрывшись с головой. Немудрено: шесть утра. По-сиротски подняв плечи, Караев, в числе таких же привидений — белый верх, серый, цвета хаки низ — стуча подковками, зябко кутаясь в вафельное полотенце, обернутое вокруг шеи, несется в умывальник и становится в очередь к крану. Чернота ночи, неживой свет фонарей — ничто не выдает близость утра. В умывальнике стоит резкий запах мужских тел, кирзовых сапог и дыма отсыревших сигарет.
Очередь оттого, что половина кранов не работает, но движется она быстро: холодная вода не располагает к длительным процедурам. Наклонясь над раковиной, Караев быстро смачивает лицо, содрогаясь от внутреннего озноба; выпрямляясь, прижимает к горящему лицу тонкое полотенце, отходит в сторону. Перед тем как выбежать на плац, он замечает Торосяна, пухленького армянина из его взвода, который, закрепив на выступе стены маленькое зеркальце, страдальчески скребет подбородок. Холодная вода, хозяйственное мыло и безопасное бритвенное лезвие «Спутник». Рядом с ним стоит Наливайко, конопатый парень из Пскова, и жадно затягивается сигаретой. Торосян, поймав в зеркале взгляд Караева, говорит:
— Счастья своего не понимаешь.
И совсем другим, раздраженным тоном, обращается к Наливайко:
— Ара, отойди, ну, и так здесь дышать нечем! Э-э!