— Музей необходимо сохранить для будущих поколений. Конечно, в нем немного чего осталось, но тем не менее это все еще Музей, а значит — место особое.
— Само собой, герр Хоффер.
— Невероятно прекрасен. Поэтому, если дело дойдет до самого худшего, разумнее всего будет поднять белый флаг и сдаться — исключительно ради потомков, герр Вольмер.
Герр Вольмер взглянул на и. о. и. о. директора, выпятив губу. Усы у него были по-старомодному пышными, кайзеровскими, взгляд — отнюдь не дружелюбным. Он с трудом поднялся, вытащил из чулана ружье и положил его на стол рядом со сложенной газетой, едва не задев герра Хоффера дулом. Ружье было старое, это бросалось в глаза сразу. Тем не менее ружье — это ружье. Даже из старого можно убить. Даже старик со старым ружьем может убить. Американцы долго думать не будут. Правила игры знали все: где начинают обороняться, туда и падают бомбы. На церкви, школы, музеи. Иногда даже на больницы и сиротские приюты. Он не понимал, как объяснить то, что случилось с Дрезденом, но наверняка и здесь имелась какая-то простая военная причина. Дуло блестело от смазки, приклад был отполирован.
— Все это очень впечатляет, герр Вольмер. Но как человек, стоящий во главе Музея и отвечающий за его сохранность, я вынужден запретить вам оказывать вооруженное сопротивление врагу. Это бессмысленное проявление героизма может подвергнуть опасности все, что здесь хранится. Вспомните Страсбургский собор в тысяча восемьсот семидесятом. Мы обстреляли его только потому, что французы устроили на башне наблюдательный пункт артиллеристов…
— Вы в каком звании, герр Хоффер?
— В каком я звании?
Вахтер постучал пальцем по своей фольксштурмовской повязке. Она была яркая, желто-оранжевая; орел и буквы вышиты фрау Вольмер — профессиональной белошвейкой. Повязка герра Вольмера смотрелась намного лучше тряпки, что украшала рукав герра Хоффера.
— Рядовой, — вздохнув, признался и.о. и.о. директора. — И не могу с этим смириться. Я не вхожу в состав вермахта, я гражданское лицо в дурацкой повязке. Вот, в чем правда, герр Вольмер. И ничего тут не поделаешь.
Герр Хоффер стянул повязку, больно задев рану на ладони, и, скривившись, швырнул ее на стол.
— В ней больше нет смысла, — продолжал он. — В данный момент значение имеет только моя должность в этом Музее, и как должностное лицо я прошу вас, герр Вольмер, не совершать самоубийства.
Герр Вольмер, и без того крупный мужчина, казалось, стал еще больше и даже в плечах раздался, заполнив собой полкомнаты. К его лицу прилила краска.
— Хватит с меня повязок, — сказал герр Хоффер, — нашивок и знаков отличия на военной форме. Посмотрите, к чему это нас привело. Без этих дурацких тряпочек нацизм ничего бы не добился. Вот что привело к катастрофе, герр Вольмер, — идиотские вышитые тряпочки! Маскарадные костюмы!
Он даже по столу стукнул. Герр Хоффер и сам не понимал, почему вдруг заговорил в таком тоне. Наверное, все дело в помещении — в этой крошечной и такой уютной комнатенке. Мысль о том, что герр Вольмер все испортит по глупости, из гордости и никому не нужного патриотизма, не давала покоя. Ружье лежало ровно на середине стола и выглядело очень легким, но герр Хоффер знал, какое оно на самом деле тяжелое. От него пахло машинным маслом. Из него можно убить. Ситуацию надо держать под контролем и не надеяться, что все образуется само собой. Герр Хоффер осмелился поднять на вахтера глаза. Герр Вольмер плакал. По крайней мере та часть лица, которую было видно за усами, сморщилась, а глаза блестели от влаги. И. о. и. о. директора это потрясло. Он не знал, что сказать, но обрадовался, что его речь до такой степени проняла герра Вольмера.
Потом герр Вольмер сказал:
— Герр Хоффер, вы предатель. Вы предали свою страну. Вы не хотите защищать родину от чужаков. И плевать я хотел на тех зазнавшихся сосунков, которые вывезли отсюда все, что имело хоть какую-то ценность. Но я люблю свою страну. Никто и никогда не говорил мне того, что сейчас сказали вы, герр Хоффер. Даже в окопах, когда мы замерзали, сидя по уши в грязи, никто и никогда не говорил таких ужасных слов, герр Хоффер.
Герра Хоффера бросило сначала в жар, потом в холод. Лицо горело. Краска стыда неподвластна доводам рассудка. Хуже дело обернуться не могло. Он поднялся, чтобы уйти, не в силах придумать внятный ответ, но герр Вольмер схватил ружье.
— Герр Вольмер, — раздался слабый голос, в котором герр Хоффер с трудом узнал свой собственный, — что вы делаете?
— Я вас расстреляю.
— Пожалуйста, уберите ружье.
— Вы дезертир, — ответил герр Вольмер, кивнув на смятую повязку на столе. — Предатель. Это военное преступление. Я выполняю свой долг.
— Герр Вольмер, американцы гонят нас от самой Франции, и теперь они у Лоэнфельде. Я не вооружен. У меня нет формы. А у них есть танки, пулеметы, гранатометы и бомбы. Моего командира в последний раз видели спешно покидающим город на велосипеде. Я не готов свести счеты с жизнью. А сейчас я отправляюсь на чердак выполнять свой долг.
Ружье дрогнуло. Оно легко может выстрелить, подумал герр Хоффер. Дуло смотрело ему в живот. Воспользовавшись наступившей тишиной, его желудок пронзительно заурчал. Если ружье выстрелит, то по всей комнате разлетится красное, коричневое и, наверное, розовое. У герра Вольмера дрожали руки. Шишковатый палец опустился на спусковой крючок. Какая ужасная смерть. Потом раздался выстрел, и герр Хоффер, падая, ударился головой о стол.
Я читаю Рильке. Его принес мне тот, кто показывает язык. "Если бы я возопил, кто вопль мой услышит в ангельских хорах?"[25]
36
Надо будет найти в их части человечка, говорящего по-немецки, вроде Гарри Шолля, или разыскать немца-переводчика — правда, именно сейчас третий был бы лишний.
И хватит про это думать, решил он. Все порядочные солдаты, мать твою, охочи до трофейного пива, коньяка, яиц, да и неприятельское снаряжение не прочь захватить на память, это только русские с их преступными наклонностями метут все подчистую не хуже фашистов, в том числе и старинные картины. А кража произведения искусства — деяние наказуемое. Современный солдат так не поступает. Он живо представил себе военный трибунал, офицеров-судей высокого ранга. В наступающих частях есть эксперты по искусству, и они присягнут, что капрал Перри ни с какими находками к ним не обращался. Да грош цена всем этим экспертам-искусствоведам, их на войне и не видно, все они, поди, как говорят англичане, подхалимы и захребетники! Они не годятся на роль утешителей вдов, они не заслужили права лазать по подвалам и получить награду за семь месяцев боев. Они-то уж конечно сохранили свои помыслы в чистоте и разговаривают, как сюсюкающие школьницы. Это капрал Перри очерствел до того, что…
Она посмотрела на него. Взглянула — и снова спрятала лицо у него на груди.
Черт, надо как следует все обдумать. Во-первых, следует завернуть во что-нибудь мой замечательный трофей и спрятать его подальше от посторонних глаз. Если меня ранят или что похуже, дело может осложниться. Надо определиться и вести себя соответственно.
Она затихла у него в объятиях. В тяжести ее тела таился грех — Перри стало казаться, что он нагло обманывает ее очкастого мертвого мужа. Бедро женщины упиралось капралу в промежность — чем дольше, тем слаще. Если бы еще так не воняло нечистотами.
Она растворялась в нем, плотно прижимаясь к его верхним ребрам грудями, даже в темноте он видел расстегнутые пуговки платья и белеющее в вырезе белье. Достаточно было протянуть руку, чтобы пощупать твердые, набухшие соски под тонким хлопком. Сколько времени он ухлопал впустую, пока не появилась Морин. Сколько раз, как только дело доходило до решительных действий, в воображении появлялась Софи Макконнелл с изуродованным лицом и горящими глазами, ее сухой волос щекотал глотку, и он терял весь свой запал и давал отбой. Сколько времени потрачено зря… "А много ли его осталось?" — подумал он и разжал губы.
Мой сюрприз касается ее тела — она, наверное, его чувствует, подумал он. Сюрприз — так этот орган назвала Морин, это ее словечко. Однажды вечером они взяли у ее приятеля покататься «студебекер» и по Уотер-стрит выехали из города, и остановились на опушке леса, и из-за холода не стали выходить из машины, заднее сиденье оказалось все в собачьей шерсти, и Морин, забыв стыд, упала на него и, когда эта штука очутилась у нее под юбками, прошептала: вот так сюрприз. Нет, это она потом сказала, когда подмазывала губы.
И вот теперь сюрприз упирается в бедро другой женщины — она глубоко дышит, и ее глаза (надо же!) открыты, в них мерцает пламя далекого костра. Кулачок она засунула себе в рот, словно крошечная девочка.
Перри стало неловко за свое сексуальное возбуждение.
Зверь боролся в нем с сострадающим чужому горю человеком. Не так давно капрал вычитал в какой-то книге, что одна часть нашего мозга несет в себе древнее, первобытное, обезьянье начало, а другая отвечает за проявления высшего порядка, и между ними спокон веку идет борьба. Наверное, в головах у Гитлера и нацистов победил пещерный человек. Может, все потому, что в Европе пещерные люди существовали задолго до Америки, в которой были только индейцы. Даже предки Перри из апачей куда моложе первых европейцев.
Он гладил ее волосы, и ему было стыдно за своих предков, за их примитивные, дикарские замашки, за пронзительные вопли, от которых стыла кровь в жилах, за полуголые тела. Досадно, что он унаследовал их черты лица, разрез глаз и цвет кожи. Люди принимают его за чистокровного индейца. Пару лет назад одна хорошенькая девчонка в белом теннисном костюме сказала, что он — вылитый Джим Торп, выигравший в 1919 году Бостонский марафон (очень мило с ее стороны). Надо было ее пригласить куда-нибудь. Хотя Перри всегда становилось не по себе, стоило только подумать о том, что соотечественники сотворили с народом его предков.