Они оба фанатели от Genesis в Кэмдене и как-то на моем первом курсе заставили меня слушать «Lamb Lies Down on Broadway» [35], когда мы втроем укокошились. Но что тут поделаешь?
Шон сидел безучастно, со слегка вытянутой физиономией. И хотя именно в тот момент я осознала, что не люблю его и никогда не любила, что действовала, повинуясь какому-то странному импульсу, я все же надеялась, что он думал то же, что и я: не хочется, чтобы вот так все заканчивалось.
Той же ночью мне приснился наш новый семейный мир. Мир, в котором жили я и Шон. Посреди сна Шон превратился в Виктора, но мы все еще были умны, молоды и разъезжали на «БМВ», и пропажа Шона мало на что повлияла. По ходу сна мы не только голосовали — мы голосовали за того же человека, за которого отдали голос наши родители. Мы пили воду «Эвиан», ели киви и поедали булочки из отрубей; я превратилась в Анну. Шон, ставший Виктором, затем превратился в Скотта. Это было неприятно, но терпимо, и неким необъяснимым образом я чувствовала себя в безопасности.
На следующее утро за завтраком, состоящим из булочек с отрубями, киви, воды «Эвиан» и пырейного сока, Анна обмолвилась о покупке «БМВ», и я едва удержалась от крика. Было ясно, что это не лучший период моей жизни; крыша поехала явно.
Ночью Шон лежал рядом со мной, а я думала о ребенке, о котором Шон никогда не говорил. Он язвительно сетовал на Анну и Скотта, какие, мол, они жалкие, у меня же были странные, необъяснимые позывы позвонить матери или сестре в ее Род-Айлендскую школу дизайна; позвонить и объяснить им, что происходит. Но это, как и мои сомнения насчет отношений с Шоном, прошло.
В последнюю нашу ночь в лофте он повернулся ко мне и сказал:
— Я помню первый раз, когда мы…
Он замялся, и я знала, что он хотел сказать: трахнулись, переспали, занимались этим, жарились на полу, — но он не смог заставить себя сказать, слишком сильно смущался, поэтому тихо произнес:
— …встретились.
Я внимательно посмотрела на него:
— Я тоже.
Он вспотел, волосы прилипли ко лбу. Я курила его сигарету, наши лица были голубыми в свете телевизора. Простыня была стянута как раз настолько, что мне были видны его лобковые волосы. Я была в футболке.
— Тогда, на вечеринке, — произнес он.
Его лицо стало грустным — или мне показалось? Затем это выражение исчезло. Когда он прикоснулся ко мне, мой шепот был убийственно отчетливым, и я произнесла только:
— Мне жаль.
А он спросил меня:
— Почему же ты не сказала мне, что любишь этого парня?
— Кого? — переспросила я. — Ты о Викторе?
— Да.
— Потому что боялась, — сказала я, и, может быть, в какой-то степени где-то так оно и было.
— Чего? — спросил он.
Я вздохнула, мне захотелось испариться, и, не глядя на него, я выговорила:
— Боялась, что ты меня оставишь.
— И ты хочешь, чтобы я ему нравился, — спросил он растерянно, — ты же это сказала?
Ни поправлять его, ни повторять свои слова мне не хотелось, поэтому я сказала:
— Да. Ты ему нравишься.
— Он меня даже не знает, — сказал он.
— Но он знает о тебе, — солгала я.
— Великолепно, — пробормотал он.
— Да, — сказала я, думая о Викторе, думая, как человек может знать и все еще надеяться. Я закрыла глаза, попыталась заснуть.
— Откуда ты знаешь, что это не от… неге ? — в итоге спросил он, нервничая, мучаясь подозрениями.
— Потому что не от него, — сказала я.
Это был, наверное, наш последний разговор. Он выключил телевизор. В комнате стало темно. Я лежала, держась за живот, провела пальцами вверх, потом вниз по животу.
— У них есть Sex Pistols на компакте, — произнес он. Его слова повисли как обвинение непонятно в чем,
брошенное в мой адрес.
Я заснула. На следующее утро мы уехали.
Пол
Просто еще одна ночь. На дворе декабрь, я и Джеральд в общем корпусе, смотрим телик перед рассветом в субботнее утро, мы все еще слегка пьяны и под грибами. Больше ночью делать было нечего. Фильм назывался «Босые врачи деревенского Китая» или вроде того, а вечеринка была безнадежно тухлой.
Там был Виктор Джонсон, и, хотя эта их с Барыгой Рупертом выходка — они выдали «Тайному Санте» в исполнении Тима колбочку со спермой и клизму и жутко веселились, когда Джерри Робинсон рыдала в ванной, открыв подарочек, — показалась мне отвратительной, все же я не смог удержаться и не пофлиртовать с Виктором. Мы скурили косяк, и он все меня спрашивал, где же Джейме Филдз. Я слышал от Раймонда, что Виктор побывал в закрытой психиатрической клинике, а значит, у меня больше шансов, чем пятьдесят на пятьдесят, затащить его в постель. Когда он предложил мне бутылочное пиво, я поблагодарил его и спросил:
— Так как ты поживаешь? Он ответил:
— Фантастически.
— Где ты был? — спросил я его.
— В Европе, — сказал он.
— И как там?
— Круто, — сказал он и затем с меньшим энтузиазмом: — На самом деле было о’кей.
— Доволен, что вернулся? — спросил я.
— Мне нравится Америка, — подмигнул он. — Но только издалека.
Ой, избавьте. Джеральд наблюдал за этой сценой из угла комнаты, и, прежде чем он сумел подойти и все испортить, я обменял билет на REM на пакет грибов.
Теперь на экране периодически мелькают знакомые слова «Ханна-Барбера», напоминая о временах, когда по субботам хотелось проснуться с утра пораньше и смотреть мультики. В Маккаллоу все еще идет вечеринка, а Джеральд говорит о старых дружках, моделях «GQ», членах некой безымянной команды — бесстыдно врет. Я целую его, чтобы он заткнулся. И снова перевожу внимание на экран телевизора. Из открытых окон в Маккаллоу особенно громко играет песня New Outer «Your Silent Face» [36]. Шону нравилась эта композиция, и Митчеллу на самом деле тоже.
Джеральд говорит:
— Боже, не переношу эту песню.
Целую его еще раз. Песня оказывается последней на вечеринке. Она смолкает, и после нее ничего не играет.
Смотреть телевизор — смысла никакого. Ролик акутрима сменяет ролик «Сникерса», потом идет видеоклип The Kinks, потом «В новостях». Маме нравится новый клип Kinks. Это наводит на меня даже больше тоски, чем Джеральд.
— Ты в ауте? — спрашивает он. Я смотрю на него.
— Ему нравится тот, которому нравится она. Ей, мне кажется, нравится кто-то другой, возможно я. Вот и все. Логики никакой.
— Хм, — произносит Джеральд, проверяя карманы. Он достает салфетку, в которой были грибы. Ничего не осталось, одни крошки.
— Никому никогда не нравится тот, кто надо, — говорю я.
— Это неправда, — говорит он, — ты мне нравишься. Это не совсем то, что я имел в виду, и совсем не то, что мне хотелось услышать, но я спрашиваю начистоту:
— Правда? Наступает молчание.
— Конечно. Почему нет? — говорит он. Ничего нет хуже, чем и быть пьяным, и заблуждаться.
Лорен
Следующая неделя (или, может, это была пара дней) прошла как в тумане. Номера в мотелях, ночи напролет в дороге, раскумар в несущемся по заснеженному асфальту «миджете» его приятеля. Все как будто ускорилось, время летело. Никаких бесед — мы не разговаривали в те дни на дороге. Мы дошли до той стадии, когда просто не о чем разговаривать. Даже самые элементарные формы беседы остались позади. Не было даже приличествующих «как самочувствие» с утра; мы отказались от использования самых простых вопросов, как, например: «Мы можем остановиться на этой заправке?» Ни слова. Ни от него, ни от меня.
Хотя иногда на той неделе, даже когда мы молча сидели в гудящей машине, мне на самом деле казалось, что он о чем-то размышляет. Он притормаживал, если мы проезжали здание, пусть даже отдаленно напоминавшее часовню или церковь, и пялился на нее, не выключая мотора. Затем снова несся и не останавливался до тех пор, пока не находил где-нибудь подходящий мотель. Там-то, в номерах этих мотелей, мы и стали нюхать кокаин, который был у него с собой, и из-за кокаина эти дни — и без того короткие — казались еще короче, а он вел еще быстрее, еще более рискованно, пытаясь добраться до какого-то неизвестного пункта назначения. В мотелях мы не спали, ночами напролет работал телевизор, а мы нюхали кокаин, и, если нам нужно было потом что-нибудь съесть, чтобы не сводило желудок и мы могли двигаться дальше и снюхать еще больше кокса, он выходил из номера и возвращался с сигаретами, чизбургерами и шоколадками, купленными на чью-то карточку «Американ экспресс», потому как наличных у него не было.
Кокаин, как ни странно, не разговорил ни одного из нас. Мы снюхивали несколько дорожек и вместо лицемерной болтовни смотрели телевизор и курили, никогда не ссорясь, просто сидели в номере, или в «миджете», или в кофейне, почти стесняясь друг друга. Он все более худел, по мере того как кокаина у него оставалось все меньше.
Я питалась одними шоколадными батончиками и пила диетическую колу. Радио всегда было включено, независимо от того, были поблизости радиостанции или нет. Передавали новости, но на самом деле слушать было нечего. Землетрясения, погода, политика, массовая смерть. Все это было скучно. У меня была с собой фотография Виктора, и я доставала ее и разглядывала, рядом сидел Шон в темных очках, закрывавших стеклянные глаза, и непрестанно шмыгал носом, а я трогала фотографию. Она была черно-белая, и Виктор без рубашки, с сигаретой, красовался перед объективом, стараясь выглядеть как потускневшая, но тогда еще молодая кинозвезда — прикрытые глаза имитируют сексуальный взгляд. Виктор мне нравился еще больше из-за этой фотографии и тайны, которую она скрывала. Но тогда я не любила его, я не могла его любить, потому что он остался с Джейме, и это было непростительно. Единственной кассетой в машине был старый Pink Floyd, Шон слушал только «Us and Them», перематывая песню снова и снова, неровный ритм меня усыплял, чего Шон, возможно, и хотел, потом же он прибавлял звук всякий раз, когда хор взрывался «Haven’t you heard, it’s а…»