ались осознаваемыми, необходимо, чтобы они откуда-то появлялись; а поскольку они не могут образовывать круг, замкнутый в самом себе, источник, из которого они возникают, должен находиться вовне. Либо коллективное сознание висит в воздухе, будучи чем-то вроде невообразимого абсолюта, либо оно связано с остальной частью мира, через некий субстрат, от которого, по-видимому, зависит. С другой стороны, из чего может состоять этот субстрат, если не из членов общества, в той форме, в которой те соучаствуют в обществе? Это представляется нам совершенно очевидным. Но, в отличие от автора, мы не видим никакого основания увязывать эту точку зрения с социалистическим движением, которое к ней никоим образом не причастно. Что касается нас, мы пришли к ней до знакомства с Марксом, влиянию которого ни в малейшей степени не подвержены. Причина в том, что на самом деле эта концепция является логическим следствием развития истории и психологии за последние пятьдесят лет. Историки уже давно установили, что социальная эволюция обусловлена причинами, о которых не ведают участники исторических событий. Именно под влиянием этих идей принято отрицать или преуменьшать роль великих людей, а за литературными и юридическими движениями ищут выражение коллективной мысли, каковая не находит полного воплощения ни в одной конкретной личности. В то же время индивидуальная психология (в первую очередь) показала нам, что сознание индивидуума очень часто попросту отражает исходное состояние организма. Еще она открыла, что ход наших представлений определяется причинами, которые прячутся от сознания субъекта. Поэтому было вполне естественно распространить эти идеи на коллективную психологию. Но мы не в состоянии понять, какую роль в уточнении и развитии этих идей мог сыграть печальный факт конфликта между классами, сегодня наглядный для всех. Конечно, эти идеи возникли крайне своевременно, когда сложились условия для их появления. Они были бы невозможны в любое другое время. Но нужно понять, каковы эти условия. Когда Лабриола утверждает, что все сводится к «широкому, осознанному и непрерывному развитию современного способа производства», к «неизбежному воздействию нового мира, который рождается на наших глазах», он выдвигает в качестве очевидного факта ничем не доказанное заявление. Социализм смог использовать эту идею себе на пользу, но не он ее породил – и уж тем более эта идея не подразумевает социализм.
Правда, если, как утверждает наш автор, эта объективная концепция истории тождественна доктрине экономического материализма, ведь последняя, вне сомнения, имеет социалистическое происхождение[122], то можно подумать, что упомянутая концепция формировалась под тем же влиянием и вдохновлялась тем же принципом. Но это смешение лишено всякого основания, и мы должны решительно от него отказаться. Между этими двумя теориями, научная ценность которых в высшей степени различна, нет никакой взаимозависимости. Нам представляется истинным, что причины социальных явлений следует искать за пределами индивидуальных представлений, и настолько же нам представляется ложным, что эти причины сводятся в конечном счете к состоянию способа производства, что экономический фактор является движущей силой прогресса.
Даже если не выдвигать против экономического материализма каких-то обоснованных возражений, как можно не заметить недостаточность доказательств, на которые он опирается? Вот закон, притязающий на то, чтобы служить ключом ко всей истории! Но для его доказательства довольствуются тем, что приводят несколько разбросанных повсюду, не связанных между собой фактов, которые не образуют никакого методического ряда, а истолкование которых далеко не единодушно; рассуждают о первобытном коммунизме, о противостоянии патрициев и плебеев, о третьем сословии и дворянстве, объясняя все в экономических терминах. Даже тогда, когда к этим скудным свидетельствам, подвергнутым беглому обзору, добавляются несколько примеров, взятых из индустриальной истории Англии, доказательства обобщений такого размаха все равно оказываются неудовлетворительными. В этом отношении марксизм противоречит собственному принципу. Все начинается с заявления, что социальная жизнь зависит от причин, которые ускользают от сознания и мышления. Но в таком случае, чтобы постигнуть эти причины, нужны процедуры как минимум столь же изощренные и сложные, как те, что используются в естественных науках. Всевозможные наблюдения, эксперименты и тщательные сравнения необходимы для того, чтобы выявить какие-либо факторы по отдельности, причем в настоящее время нельзя и мечтать о том, чтобы в итоге у нас сложилось единое обобщающее представление. Но вдруг, в мгновение ока, все эти тайны оказываются раскрытыми, находится простое решение тех проблем, которые казались едва постижимыми для разума. Можно ли говорить, что объективная концепция, которую мы кратко изложили выше, тоже не имеет убедительных доказательств? Нет, это совершенно не так. Вдобавок она и не ставит перед собой задачу приписать социальным явлениям конкретное происхождение: она ограничивается лишь замечанием, что у явлений есть причины. Ведь утверждать, что это объективные причины, бессмысленно, ибо коллективные представления не могут содержать своих исходных причин внутри себя. Это просто постулат, призванный руководить исследованием и подозрительный по своей сути, так как в конечном счете все решает опыт. Это методическое правило, а не закон, из которого можно выводить важные следствия, теоретические или практические.
Марксистская гипотеза не только не доказана – она противоречит фактам, которые, как представляется, уже установлены. Все больше социологов и историков сходятся в том, что религия является наиболее примитивным среди всех социальных явлений. Из нее через последовательные трансформации возникают прочие проявления коллективной деятельности: право, мораль, искусство, наука, политические формы и т. д. Можно даже сказать, что все на свете религиозно. Однако нам неведомы способы свести религию к экономике или попытки осуществить это на практике. Никто еще не показал, при каких экономических условиях натуризм[123] прорастает из тотемизма, в результате каких изменений в производстве он в одном месте становится абстрактным монотеизмом религии Яхве, а в другом – греко-латинским политеизмом. Кроме того, мы сильно сомневаемся, что когда-нибудь подобная попытка окажется успешной. Вообще говоря, неоспоримо, что первоначально экономический фактор малозначим, тогда как религиозная жизнь, наоборот, богата и всеохватна. Как же в таком случае она может быть следствием экономики? Разве не кажется вероятным, что все обстояло наоборот, что экономика зависела от религии?
Однако не следует доводить изложенные идеи до крайности, когда они утратят какую бы то ни было ценность. Психофизиология, указав на органический субстрат как на основу психической жизни, часто допускает ту ошибку, что отказывает этой жизни во всякой реальности. Вследствие этого родилась теория, сводящая сознание к некоему эпифеномену. Как-то упускается из вида, что, пусть представления исходно зависят от органических состояний, они сразу после возникновения превращаются в реальности sui generis, автономные и способные, в свою очередь, быть причинами, то есть порождать новые явления. Социология должна всячески остерегаться той же ошибки. Если различные формы коллективной деятельности тоже обладают собственным субстратом и в конечном счете из него возникают, то они, обретая существование, сами делаются начальными источниками влияния, получают собственную дееспособность, оказывают обратное воздействие на причины, от которых зависят. Мы вовсе не намерены утверждать, что экономический фактор – лишь эпифеномен; после возникновения он распространяет вокруг специфическое влияние и может частично изменять субстрат, из которого появился. Но нет никаких оснований так или иначе смешивать его с этим субстратом или видеть в нем нечто фундаментальное. Напротив, все заставляет думать, что этот фактор является вторичным и производным. Отсюда следует, что экономические трансформации, примета нынешнего столетия (замена малой индустрии крупной промышленностью), никоим образом не подразумевают полного переворота и обновления социального порядка, и недомогание, от которого страдают европейские общества, не обусловлено, вероятно, даже этими трансформациями.
Социология и социальные науки (1903)
Социологию обычно называют наукой о социальных фактах, то есть наукой о тех явлениях, которые показывают жизнь самих обществ. Хотя это определение может показаться трюизмом, который никем более не оспаривается, предмет данной науки им далеко не исчерпывается. Действительно, те самые факты, которые приписываются предмету социологии, уже давно изучаются множеством иных научных дисциплин, таких как история религий, права и политических институтов, статистика и экономика. Поэтому мы, по-видимому, сталкиваемся со следующей альтернативой: либо социология разделяет свой предмет с науками, которые именуются историческими или социальными, и, как следствие, постепенно с ними сливается (превращаясь всего-навсего в общее обозначение всех указанных наук), либо это самостоятельная наука с отчетливо выраженной индивидуальностью. Тем не менее, чтобы стать таковой, она должна иметь собственное содержание. Где же возможно его отыскать, если не принимать во внимание явления, изучаемые прочими социальными науками?
Цель настоящей статьи заключается в демонстрации способов разрешения этой задачи. С одной стороны, мы предлагаем признать, что социология является и вообще может быть исключительно системой, корпусом социальных наук. С другой стороны, мы также предлагаем считать, что объединение всех этих наук под общим обозначением – не просто игра словами; этот шаг подразумевает и служит фактическим указанием на радикальное изменение метода и организации этих наук. Однако мы не собираемся выполнять такое преобразование только с использованием чисто диалектических процедур. Наша задача состоит не в том, чтобы логически проанализировать содержание заранее сформулированной идеи. Подобное концептуальное упражнение справедливо считается бесполезным. Социология существует на самом деле, а ныне у нее уже есть собственная история, раскрывающая природу этой науки. Поэтому не нужно и бессмысленно пытаться сотворить ее как бы из ничего – ведь мы можем наблюдать ее в действии. Раз уж нет ни малейшей необходимости в абстрактных спорах относительно того, чем должна заниматься наша наука, стоит вспомнить о реальной выгоде, которую принесет осознание того, в каком направлении она развивается, каковы те различные элементы, из которых она возникла и которые образовали ее целое. Ниже мы попытаемся это сделать.
I
Стремление свести социологию к простой системе социальных наук поначалу воспринимается как что-то противоречащее желаниям основоположников новой науки и нарушающее саму заложенную ими традицию. Если перечислять только величайших из этих людей, то совершенно очевидно, что Огюст Конт никогда не считал социологию чем-то большим, нежели умозрительной целостной дисциплиной, тесно связанной с общей философией, венцом и вершиной общественного познания. Она не является для него отдельной наукой, к ней прибегают лишь потому, что она одна способна предоставить нам принцип, необходимый для полной систематизации опыта. Поэтому небезосновательно утверждается, что в каком-то смысле это вовсе не отдельная наука, а наука «единственная» и «универсальная», ведь все прочие науки могут рассматриваться как крупные социологические факты, а совокупность фактов, нам данная, подчиняется высшей идее человечества[124]. Так происходит потому, что закон трех стадий, основной посыл контовского «Курса позитивной философии», на самом деле выступает преимущественно социологическим законом. Более того, поскольку доказательство этого закона опирается на философские соображения, относящиеся к теории познания, отсюда следует, что позитивистская философия есть целиком и полностью социология, а социология Конта как таковая есть философия.
Социология исходно носила этот характер – более того, она, по сути, не могла иметь иного характера. Она могла сложиться только в рамках философии, поскольку именно философские традиции мешали ее возникновению. Первым препятствием был религиозный или метафизический дуализм, который видел в человечестве обособленный мир, освобожденный по какой-то таинственной привилегии от того детерминизма, присутствие которого естественные науки подтверждают повсюду в мире. Чтобы стало возможным создать новую науку, требовалось расширить область понятий, принятых в естественных науках, дабы они охватили и человеческие явления. Пока это фундаментальное условие оставалось невыполненным, приложение методов рефлексивного мышления к социальным фактам попросту не могло породить подлинно позитивистскую и прогрессивную науку. Мудрые и проницательные наблюдения относительно общественной жизни, сделанные Аристотелем и Боссюэ, Монтескье и Кондорсе[125], еще не объединялись в социологию – потому что они не опирались на этот основополагающий принцип. А последний мог сформироваться лишь вследствие развития философского мышления. Дуалистическое предубеждение можно развеять только смелым утверждением о единстве природы, а само это утверждение проистекает сугубо из более или менее полного синтеза знания, уже накопленного наукой. Изучая мысленно и составляя как бы обзор проделанной работы, человеческий разум набирался мужества для продолжения движения вперед. Если физики, химики и биологи и успели проникнуться позитивистским духом, этим они обязаны тому обстоятельству, что их науки долгое время являлись, в сущности, позитивистскими. Знакомство с практическим методом, применяемым в этих науках, освоение полученных результатов и выявленных закономерностей – всего этого оказалось достаточно для ученых в перечисленных областях знания. Однако понадобился философ, черпающий позитивистскую веру из энциклопедической культуры, чтобы осознать позитивистский характер науки, которая еще не сложилась, чтобы заявить, что определенный порядок явлений тоже подчиняется законам, пусть эти законы еще не были открыты. Более того, философ смог укрепить и распространить свою веру, кратко описав новую науку, но не пожелав отделять этот набросок от общей философии, которая, собственно, внушила ему саму идею – и получила от нее необходимое подтверждение.
Рассуждая дальше, скажем, что социология и позитивистская философия имплицитно связаны друг с другом. Утверждения единства природы было и вправду недостаточно для того, чтобы социальные факты сделались содержанием новой науки. Материалистический монизм точно так же признает человека частью природы, но, усматривая в человеческой жизни, будь то жизнь отдельной личности или общества в целом, простой эпифеномен физических сил, он фактически лишает всякой пользы и социологию, и психологию. С этой точки зрения социальные явления, как и индивидуальные представления о них, словно поглощаются своим материальным субстратом, который, как утверждается, один подлежит научному исследованию. Поэтому для возникновения социологии мало было провозгласить единство реальности и знания: это единство требовалось дополнительно подтвердить посредством философии, признающей естественную неоднородность объектов. Мало заявить, что социальные факты регулируются некими законами. Нужно также убедительно доказать, что они подчиняются собственным законам, специфическим по своей природе и сопоставимым с физическими или биологическими законами, но не сводимым напрямую к последним. Более того, для нахождения этих законов разуму следует обращаться непосредственно к области социального, рассматриваемой в целом, без участия каких-либо посредников или суррогатов, во всей ее сложности. Нам известно, что для Конта различные фундаментальные науки были независимыми друг от друга, пускай в совокупности они образуют однородную систему. Единство позитивистского метода нисколько не препятствует специфике. Тем самым благодаря тому факту, что социология ставилась в один ряд с естественными науками, обеспечивались ее самостоятельность и индивидуальность. Но принцип, служивший тому залогом, явно предполагал широкое сравнение с предыдущими науками, их методами и результатами; данное сравнение могло быть предпринято только через тщательно продуманный философский синтез, например через синтез позитивистской философии.
Поскольку она родилась от философии, социология по необходимости была изначально обязана демонстрировать особенность, присущую всякой философской дисциплине, а именно тягу к общим, всеобъемлющим взглядам в ущерб вниманию к фактам и конкретным их исследованиям. Следовательно, для нее было вполне естественным развиваться вне любых специфических методов, в качестве автономного способа мышления, способного к самодостаточности. Более того, такое развитие оправдывалось современным состоянием социальных наук и тем духом, который их пронизывал (последний существенно отличался от духа, в котором развивалась новая наука). Недаром Конт упрекал политическую экономию своего времени не в том, что она не является истинно позитивистской наукой, а в том, что она по-прежнему насыщена метафизической философией и погрязла в бесплодных дискуссиях об элементарных понятиях ценности, полезности и производства. Такие дискуссии, по его словам, напоминали «диковинные споры средневековых школяров об основных свойствах чисто метафизических сущностей»[126]. Вдобавок единодушное признание экономистами «потребности в изолировании их так называемой науки по отношению к социальной философии в целом» справедливо показалось ему «невольным, решающим, хотя и косвенным, признанием научной бесполезности данной теории… Ибо по самой природе предмета социальных исследований, равно как и всех исследований, относящихся к живым существам, различные общие свойства по определению прочно связаны друг с другом и рационально неразделимы до такой степени, что их возможно четко обозначить и разъяснить только посредством друг друга»[127]. Фактически не подлежит сомнению, что понятие естественного закона в толковании Конта оставалось чуждым для экономической науки. Разумеется, экономисты свободно употребляли слово «закон», но в их устах оно не имело того значения, которое приобрело в естественных науках. Их законы не подразумевали отношений между фактами, объективно наблюдаемыми среди объектов; они имели в виду чисто логические связи между концепциями, составленными исключительно идеологическим образом. Для экономиста задача состояла не в том, чтобы выявить происходящее на самом деле или исследовать, как конкретные следствия порождаются из не менее конкретных причин, а в том, чтобы мысленно комбинировать сугубо формальные понятия, будь то стоимость, полезность, дефицит, предложение и спрос. То же обвинение можно выдвинуть против современных теорий о праве и морали – теорий Монтескье и Канта.
По столь разнообразным причинам социология могла осознать себя только в рамках философского мышления, далеко отстоящего от специальных дисциплин и их влияния. Действительно, это свойство проистекало из причин, укоренившихся слишком глубоко для того, чтобы полностью их отвергать с того момента, когда наука социологии начала складываться. Поэтому нет ничего удивительного в том, что Спенсер, непосредственный продолжатель Конта, опирался на те же посылки. Совершенно очевидно, что Спенсер использовал социологию как философ, ведь он намеревался изучать социальные факты не сами по себе и не ради них самих, но ради того, чтобы продемонстрировать, как гипотеза эволюции проявляется и подтверждается в области социального. При этом у него имелась возможность дополнять и исправлять важные недочеты в общих рассуждениях контовской социологии. Сам Конт твердо соотносил общества с природой, но чрезмерный интеллектуализм, свойственный его учению, было нелегко совместить с этой фундаментальной аксиомой социологии. Если научная эволюция определяет эволюцию политическую, экономическую, нравственную и эстетическую, то социологические объяснения отделяет от объяснений, характерных для прочих наук о природе, широкая пропасть, и потому крайне затруднительно избегать возврата к идеологии. Показав, что один и тот же закон в различных формах управляет социальным и физическим миром, Спенсер сократил разрыв между обществом и остальным мирозданием. Он сумел убедить нас в том, что глубже фактов на поверхности коллективного сознания (фактов, которые истолковываются как плоды осознающего мышления) действуют некие смутные силы, которые вовсе не побуждают людей к действию той чисто логической необходимостью, что связывает воедино последовательные стадии научного развития. С другой стороны, Конт не признавал существования большого количества социальных типов. По его словам, налицо всего одно общество, объединение человечества в совокупности последнего; различные государства представляют и воплощают собой отдельные этапы в истории этого единственного общества. Потому социология оказывается в особом положении среди всех наук, поскольку предметом ее изучения является уникальная сущность. Спенсер устранил эту аномалию, доказав, что общества, как и живые организмы, можно классифицировать по родам и видам; каковы бы ни были иные достоинства предложенной им классификации, этот принцип по крайней мере заслуживает применения – и применяется до сих пор. Несмотря на исходно философскую точку зрения, эти две реформы принесли нашей науке неоценимую пользу.
Тем не менее, пускай такой способ понимания и развития социологии был в определенный момент времени необходим и полезен, эти необходимость и полезность оказались преходящими. Чтобы развиваться и совершать первые шаги, социологии и вправду приходилось опираться на философию. Но для обретения самостоятельности ей требовалось изменить свой характер.
II
Сам пример Конта может служить доказательством этого положения, поскольку в силу своего философского характера построенная им социология не удовлетворяла ни одному из условий, которых он требовал для любой позитивистской науки.
Фактически из двух разделов, которые он выделяет в социологии, статического и динамического, Конт рассматривал только последний. С его точки зрения, это было тем более важно, что если, как он считает, социальные факты существуют отдельно от сугубо явлений, то это происходит главным образом потому, что налицо поступательная эволюция человечества. Она обусловлена тем, что труд каждого поколения сохраняется и объединяется со свершениями последующих поколений. Прогресс есть важнейший социальный факт. Посему социальный динамизм в изложении Конта никоим образом не выражает «эту преемственность и плодотворность», каковые, что отмечал сам Конт, составляют «наименее двусмысленные признаки всех истинно научных концепций»[128]. Он полагал, что наконец-то объяснил социальный динамизм в общих чертах, что на самом деле объяснение полностью содержится в законе трех стадий. С открытием этого закона стало совершенно непонятным, как его дополнять и расширять, и уж тем более как открывать новые законы. Наука достигла предела развития, едва успев сложиться. По сути, те ученики Конта, которые строго придерживались его учения, могли только воспроизводить положения своего учителя, изредка иллюстрируя их новыми примерами, но не приводя сугубо формальных вариантов, составляющих истинную сущность открытий. Этим объясняется полная остановка в развитии контовской доктрины после смерти Конта: одни и те же формулы, подобно религиозным догматам, повторялись без какого-либо уточнения и изменения. Но наука не может жить и развиваться, будучи сведенной к одной-единственной задаче, которую когда-то, достаточно давно, поставил перед нею сколь угодно великий разум. Для своего развития наука должна изучать как можно больше конкретных случаев, чтобы сделать возможным сотрудничество разумов и взаимодействие сменяющих друг друга поколений. Лишь при этом условии она будет носить «коллективный, безличный характер», без которого невозможно научное познание. Однако унитарная философская концепция, навязанная Контом социологии, противоречила такому разделению. Его социальный динамизм оказался в конечном счете философией истории, замечательной по своим глубине и новизне, но построенной по образцам более ранних учений. Требовалось ведь распознать закон, который управляет «необходимым и непрерывным движением человечества»; только он позволит внести в последовательность исторических событий единство и непрерывность, которых им недостает. Но Боссюэ тоже ставил перед собой эту задачу. Методы и решения различались, однако по природе исследования были одинаковыми[129].
Тем не менее, несмотря на урок, который можно было бы извлечь из провала описанной выше попытки, социология для большинства наших современников осталась приблизительно той же, какой она была для Конта – то есть философской спекуляцией. За последние двадцать лет мы наблюдали настоящий расцвет социологической мысли и литературы. Публикации, ранее скудные и считаные, ныне появляются непрерывно; выдвигаются новые теории, еще более новые норовят складываться каждый день. Но это всегда или почти всегда теории, в которых наша наука по-прежнему более или менее открыто сводится к одной проблеме. Как и в случаях Конта и Спенсера, задачу видят в том, чтобы открыть закон, регулирующий социальную эволюцию в целом. Для одних это закон подражания, для других – закон адаптации или борьбы за выживание, в частности закон борьбы между расами. Для третьих речь идет о законе, что описывает влияние физической среды, и т. д. На самом деле, обозревая все эти попытки отыскать главнейший в мире закон, причину, что господствует над всеми прочими причинами, или «ключ, открывающий все замки»[130], нельзя не вспомнить алхимиков былых времен с их поисками философского камня[131].
До развития науки здесь очень и очень далеко; скорее налицо движение вспять. По крайней мере для Конта социология была целостной наукой о социальных фактах, охватывающей разнообразие сторон коллективной жизни. Из нее систематически не исключалась ни одна категория явлений. Если Конт отказывался рассматривать политическую экономию как социологическую науку, причина состояла в том, что в его время последнюю воспринимали совершенно ненаучно, а сама она ошибочно истолковывала истинную природу социальной реальности. Но Конт вовсе не помещал экономические факты за рамки социологии. Следовательно, оставался открытым путь для дальнейшего разделения, для углубления специфики задач по мере расширения предмета науки и постижения ее целостности. В дальнейшем же произошло прямо противоположное. Нынешние социологи постепенно пришли к мысли, что социология отличается от прочих социальных наук, что существует некая общая социальная наука, которая контрастирует с этими специальными дисциплинами, обладает собственным предметом изучения и собственным особым методом; за нею и закреплено название «социология». Исходя из того факта, что социальные науки возникли вне великого философского синтеза, положившего начало социологии, сделали вывод, что должны существовать два вида исследований, принципиально различных по своему характеру, и были предприняты усилия их различать на практике. Хотя каждая наука специализируется на определенной категории социальных явлений, заявлялось, что социология имеет своим предметом коллективную жизнь в целом. Именно благодаря такому различению она в качестве общей социальной науки обретает отдельную, индивидуальную сущность.
Впрочем, чтобы далее излагать и обсуждать сколько-нибудь содержательно множество попыток, предпринятых в этом направлении, мы должны разделять два значения, присущих и приписываемых слову «общий».
В первом значении социология называется общей, потому что она рассматривает во всей ее совокупности социальную реальность, которую отдельные науки разделяют на составные части, отделяясь от науки как таковой. Это конкретная синтетическая наука, а прочие науки – аналитические и абстрактные. Если воспользоваться языком логики, под общим здесь понимается всеобъемлемость; оно означает, что изучаемый объект рассматривается со всеми признаками, к нему относящимися, и со всеми составляющими его элементами. Так, для Джона Стюарта Милля общая социальная наука, или собственно социология, есть исследование «состояний общества», сменяющих друг друга в истории народов. Под словом «состояние» понимается «одновременное состояние всех великих социальных фактов или явлений»[132], и Милль приводит в качестве примера уровень образования и нравственной культуры в целом обществе и в каждом классе, состояние промышленности, богатства и распределения последнего, нормальные занятия народа, разделение на классы, характер и силу общих убеждений, вкусов, форм правления, наиболее важных законов и обычаев и т. д. Эта сумма всех элементов и составляет состояние общества, или, используя другое выражение, также находимое у Милля, состояние цивилизации. Фактически Милль постулирует, что эти элементы не могут сочетаться каким-либо образом, но между ними существуют естественные корреляции, посредством которых они могут взаимодействовать друг с другом посредством конкретных отношений. Социологии пришлось бы в таком случае иметь дело с двумя видами задач: либо она устанавливала бы, каковы эти корреляции, а именно каковы единообразия в одном и том же состоянии общества; либо изучала бы связи последовательных состояний между собой и выясняла, какой закон управляет этими связями. Все остальное надлежит передать конкретным социальным наукам, которым отправной точкой послужила бы конечная стадия социологии: при конкретном состоянии общества социальные науки должны исследовать, какие изменения могут быть внесены в это состояние посредством того или иного определяющего фактора. Например, можно поставить вопрос, к чему приведет отмена «хлебных законов»[133] (политическая экономия) или ликвидация монархии и введение всеобщего избирательного права (политология) для данного набора социальных условий. С этой точки зрения социология настолько независима от социальных наук, что может утверждать свое превосходство над ними, ведь именно социология предлагает и объясняет основной постулат – состояние общества, из которого специалисты делают свои выводы. Социология, по словам Милля, есть способ, «с помощью которого выводы иных, более специфических исследований должны ограничиваться и регулироваться»[134].
Мы не будем останавливаться на демонстрации несостоятельности такого представления о социальных науках. Милль явно рассматривает их как варианты той абстрактной и дедуктивной формы политической экономии, которую Конт уже отказывался причислять к позитивным наукам. В самом деле, разве можно называть позитивным исследование, предметом которого является не набор установленных фактов, существующих в реальности, а исключительно логические выводы из причин, которые предполагаются, то есть сугубо потенциальные следствия? Что касается собственно социологии, определение Милля как будто справляется с этим возражением. Состояния общества, с которыми он намерен иметь дело, действительно составляют часть реальности. Но они образованы совокупностью столь разнообразных явлений, что одна и та же наука попросту не способна вместить в себя все их многообразие. И то сказать, в одном состоянии общества наблюдаются элементы религиозной, правовой, нравственной, экономической, технической, научной и прочих систем, взятые в любой момент времени. Каждая из этих систем, в свою очередь, представляет собой целый комплекс институтов, каждый из которых чрезвычайно сложен. Например, религиозная система содержит обилие догм, мифов и обрядов, организацию духовенства и т. д. Точно так же правовая система включает в себя более или менее многочисленные и объемистые своды законов, обычаи и юридическую организацию. Такую крайне разнородную сущность нельзя изучать целиком, как если бы она была наделена неким объективным единством. Это бесконечный мир, предстающий нам лишь фрагментарно до тех пор, пока мы пытаемся охватить его сразу и полно; чтобы это совершить, нужно смириться с тем, что мы будем его постигать приблизительно и сжато – иными словами, путано. Поэтому необходимо изучать каждую его часть по отдельности, и каждая из частей достаточно обширна для того, чтобы стать предметом самостоятельной науки. В итоге общая и уникальная наука, которая получила название социологии, распадается на множество отраслей, каковые, несомненно различаясь, прочно связаны друг с другом. Отношения между элементами, разделенными таким образом, их взаимовлияния и противодействия могут быть определены только посредством особого исследования: затрагивая две или более областей, оно тем не менее будет носить специализированный характер. Например, те ученые, которые занимаются политической экономией или историей религии (лишь они одни), могут изучать взаимоотношения религиозных и экономических явлений.
Быть может, еще менее возможно пытаться объяснять эти состояния общества через установление последовательных связей между ними. Ведь состояние общества не является разновидностью неделимой сущности, которая порождает следующее состояние так же, как текущее состояние было порождено предыдущим. Каждая из систем и даже каждый институт, лежащий в основании этого состояния, имеет свою индивидуальность и зависит от особых условий. Отнюдь не целое порождает целое – происхождение каждой части индивидуально и требует отдельного описания. Дабы сохранить целостность своего исследования, Миллю приходится, следуя примеру Конта, признавать, что в каждом состоянии общества всегда обнаруживается элемент, который сохраняет постоянство, господствует над всеми другими и составляет перводвижитель прогресса: это «центральная цепочка, к каждому последующему звену которой соответствующие звенья всех других прогрессий [добавляются] …». Данным привилегированным элементом выступает «состояние умственных способностей человечества, включая сюда природу убеждений, к которым люди каким-либо образом пришли, относительно самих себя и мира, их окружающего»[135]. Тем самым явно неразрешимая задача, стоящая перед социологом, заметно облегчается: вместо эволюции состояний общества, рассматриваемых во всей совокупности, налицо исключительно эволюция религии и философии. Нет необходимости доказывать, насколько произвольным является такой подход. Ничто не оправдывает нашего предположения о наличии некоего социального явления, обладающего подобной властью над всеми остальными. Даже если допустить, что в каждом социальном типе может существовать система мнений или практик, действительно играющих несколько более важную роль, это вовсе не доказывает, что она будет всегда одной и той же в каждую эпоху и в каждой стране. Влияние религиозных обрядов некогда было гораздо заметнее, чем влияние идей; влияние экономических явлений менялось в обратной пропорции. Условия социальной жизни на протяжении нашей истории менялись слишком сильно, чтобы одни и те же институты всегда и везде сохраняли одинаковое значение. Даже в зоологических рядах преобладающая функция меняется в зависимости от вида, а сам термин «преобладающий» имеет довольно расплывчатое и переносное значение.
Но слово «общий» понимается в совершенно ином смысле, почти противоположном мнению группы социологов, которые считают общую социальную науку, или социологию, наиболее абстрактной из всех социальных наук; для них это наука, которая, доводя анализ до предела, сильнее всего отстраняется от сложной реальности и выбирает в качестве своего предмета простейшие социальные отношения, из которых все прочие выводятся как различные формы или их комбинации. Можно сказать, что это слово здесь употребляется в расширенном значении; под «общим» понимается нечто неопределенное, неподвластное опознанию во всех частных случаях. Именно так определяет социологию Гиддингс[136]. Ему нетрудно признать, что различные стороны общественной жизни даже сегодня изучаются отдельными экономическими, историческими и политическими науками. Но, по его мнению, не социология должна отвечать на такие вопросы. «Является ли общество единым целым? Непрерывна ли социальная деятельность? Существуют ли в обществе определенные значимые факты, причины или законы, которые будут общими для групп всех видов во все времена и которые лежат в основе специфических социальных форм, служа их объяснением? Если мы должны ответить «да», тогда нужно изучать эти универсальные истины»[137]. Значит, первейшая задача социологии состоит в выявлении и изучении этих истин. Скажем, политическую экономию интересует, как богатство производится в обществе и как оно циркулирует; политология изучает органическое состояние общества, когда то становится полностью сложившимся государством. Но обе науки полагаются на факт, который они постулируют, не прибегая к исследованию: общества существуют и «люди связаны друг с другом». Именно этот факт служит предметом социологии. Далее нужно установить природу человеческих взаимосвязей в целом, игнорируя особые формы, которые она может принимать, и выяснить, каковы факторы, от которых зависят ее основные признаки, интеллектуальные элементы, ею порождаемые. Коротко говоря, социология есть наука «общих принципов», призванная осуществлять «анализ общих характеристик социальных явлений и формулировать общие законы социальной эволюции»[138].
Разумеется, если кто-то просто скажет, что при должном развитии социальных наук было бы уместно сравнить результаты, полученные каждой из них, для установления наиболее общих взаимосвязей этих наук, тогда задача, поставленная таким образом, окажется вполне разрешимой. Тем не менее социология, так определенная, не будет отличаться по своей природе от прочих социальных наук; ее предметом станет то же самое поле, разве что охватывать это поле она будет на более высоком уровне и не частично, а в целости. Она утратит всякую автономность и, напротив, сделается непосредственно зависимой от тех разнообразных дисциплин, которые будут определять ее предмет, а развиваться сможет настолько быстро, насколько будут прогрессировать упомянутые науки. Значит, не возникнет оснований выделять ее в отдельную научную статью, обозначаемую особым термином. Но вовсе не так Гиддингс и примкнувшие к нему современные социологи понимают обобщенную науку об обществах. Более того, они не в состоянии так ее понимать, отрицая тот факт, что звездный час социологии еще далек (подобные возвышенные обобщения возможны, лишь когда конкретные исследования уйдут намного вперед от сегодняшних). Для этих социологов такая синтезирующая наука отнюдь не следует за вереницей специфических наук. Она наделена этаким реальным «логическим превосходством» над ними. Не будучи фундаментальным выводом из них, она служит своего рода исходной основой. «Это не просто сумма социальных наук, а скорее их общее основание. Ее всеохватные принципы суть постулаты специальных наук»[139]. Политическая экономия, наука об управлении и пр. должны опираться на иные науки, поскольку изучение наиболее сложных форм общественной жизни не может быть предпринято без уже существующего разумного представления о более элементарных формах. Утверждают, что последними и занимается социология. Следовательно, она может и должна быть самодостаточной дисциплиной. Другие социальные науки предполагают ее существование, но сама она ни на какую предшественницу не опирается. Именно с нее должны начинаться все исследования и всякое преподавание[140].
К сожалению, эти элементарные формы не существуют ни изолированно, ни даже в относительной изоляции, то есть их невозможно наблюдать непосредственно. Причем их ни в коем случае не следует путать с примитивными формами. Самые отсталые общества все равно чрезвычайно сложны, пускай эта сложность не бросается в глаза. Они содержат в себе этакую взвесь реальных элементов, которые в ходе эволюции станут выделяться и развиваться. Это крайне специфические общества, порождающие специфические социальные типы. Кроме того, ни Гиддингс, ни другие социологи, которые до него или после него вступали на тот же путь, не стремились, конечно, ограничивать свои исследования только этими обществами или сводить социологию к простой сравнительной этнографии. Те формы, которые Гиддингс называет элементарными, являются, как мы видели, наиболее общими формами; эти два выражения используются взаимозаменяемо. Имеем ли мы дело с социальными или физическими явлениями, общее, как известно, проявляется лишь в частностях. Под определением «человеческое сообщество» подразумевают не какое-то конкретное общество, а совокупность признаков, необходимо наличествующих во всех обществах. Потому эти признаки никогда не предстают наблюдению вне своей неразрывной связи с отличительными особенностями различных социальных типов и даже различных коллективных индивидуальностей. Вдобавок ради отделения упомянутых признаков от указанных особенностей приходится жертвовать методом, который заключается в определении типов и последующем их сравнении для установления общих черт; в итоге исчезают любые критерии такого разделения, вследствие чего действовать возможно только на основе суждений и по личным впечатлениям. Некоторые факты учитываются, другие исключаются из рассмотрения, потому что признаки видятся существенными, а вот особенности мнятся вторичными, но без них нельзя выдвинуть ни одной убедительной и объективной причины этих предпочтений и исключений. Словом, когда Гиддингс приступает к анализу первичных общих элементов, он начинает с того, что предполагает в качестве очевидной аксиомы, будто все элементы «содержатся в физической основе общества, то есть в социальной популяции»[141]. Безусловно, население является важным элементом любого общества. Но ведь есть специальная наука, изучающая законы народонаселения: это демография, или, точнее, как выражается Майр[142], «демология». Дабы отличаться от демографа, должен ли социолог придерживаться иной точки зрения? Несомненно, ему придется изучать народонаселение и устранять многообразие форм, присущих разным типам обществ. Но иных задач здесь как будто не возникает. Гиддингс, вполне естественно, вынужден выходить за рамки своих предельных обобщений: он рассуждает о распределении населения в разных обществах (нецивилизованных, полудиких и цивилизованных)[143], о различных способах группировки (генетическом, стадном) и т. д[144]. Однако поневоле спрашиваешь себя, как далеко по этой дороге можно уйти и где пролегает граница между предметом социологии и предметами прочих наук? В третьей главе книги II под заголовком «Социальный состав» Гиддингс обсуждает полиандрические и полигамные группировки, матронимические и патронимические[145] племена, а также общества в деревнях. В это рассмотрение он вкладывает, по сути, теорию происхождения семьи. Тем самым предмет социологии снова в значительной мере размывается. Социолог сам определяет свой предмет – произвольно, исходя из собственных знаний и личных пристрастий. Более того, он фактически посягает на предметную область специфических наук. Иначе ему попросту недостанет конкретного материала для обобщающих выводов. Вопросы, которые он ставит, не отличаются по своей природе от тех, которыми задается представитель специальных наук, вот только социолог, не обладая ни всезнанием, ни всеведением, обречен делать неточные и расплывчатые обобщения, а то и вовсе грубо ошибаться. При этом трактат Гиддингса – один из лучших, возможно, наилучший в своем роде. По крайней мере, автор пытается ограничить предмет рассмотрения и затронуть счетное количество составляющих его элементов. Куда затруднительнее понять, что считают предметом социологии Тард, Гумплович, Уорд[146] и многие другие, в чем своеобразие этой науки, которую они отличают от других социальных наук. Не будет преувеличением сказать, что они возводят неопределенность в принцип. То есть социология перестает быть научной дисциплиной. Это уже не та методическая философия, которую пытался утвердить Конт. Это совершенно специфический способ рассуждений, где-то на полпути между философией и литературой; он служит высказыванию неких общетеоретических идей по всем возможным поводам.
Вовсе не через противопоставление слов «общий» и «частный» должно проводиться четкое различение между социологией и специфическими социальными науками. Посему данное противопоставление следовало бы признать невозможным, не предприми Зиммель[147] в Германии недавно попытку обосновать его на совершенно ином принципе.
Согласно Зиммелю, различие между этими двумя видами исследований заключается в том, что специфические науки изучают то, что происходит в обществе, а не само общество как таковое. Явления, которые их интересуют (религиозные, моральные, юридические и т. д.), происходят внутри групп. Но группы, в которых эти явления происходят, должны стать предметом изучения науки, стоящей особняком от всех предыдущих, а эта наука и есть не что иное, как социология. Живя в обществе, люди под защитой общества, которое они составляют, преследуют всевозможные цели – кто-то религиозные, кто-то экономические, эстетические и пр., а специфические науки исследуют те особые процессы, посредством которых люди достигают своих целей. Но сами эти процессы не являются социальными (или лишь косвенно носят такой характер), поскольку они разворачиваются в среде, которая сама по себе есть среда коллективная. Следовательно, соответствующие науки нельзя считать подлинно социологическими. Иными словами, в этом комплексе, называемом обществом, налицо два вида элементов, которые необходимо тщательно отличать друг от друга: налицо содержание, а именно, различные явления, происходящие между индивидуумами, которые пребывают вместе, и есть нечто, их «содержащее», а именно взаимосвязь, в которой наблюдаются эти явления. Взаимосвязь – то единственное, что социально, и социология, таким образом, выступает как наука о взаимосвязях in abstracto[148]. «Социология должна искать свой предмет не в вопросах социальной жизни, а в ее формах… Именно на этом абстрактном рассмотрении социальных форм зиждется право социологии на существование точно так же, как геометрия обязана своим существованием возможности абстрагирования пространственных форм из материальных объектов».
Но как осуществляется процесс абстрагирования? Поскольку любая человеческая взаимосвязь обусловлена определенной целью, возможно ли отделять эту взаимосвязь от конкретных целей, которые она выражает, и так выявлять законы, ею управляющие? «Нужно действовать посредством сопоставления взаимосвязей, отражающих различные цели, для выявления общего. В результате все различия, воплощенные в конкретных целях, вокруг которых создаются общества, взаимно упразднят друг друга и возникнет единая социальная форма. Скажем, такое явление, как формирование партийных групп, заметно как в мире искусства, так и в политических кругах, в промышленности и в религии. Если изучить то общее, что обнаруживается во всех подобных случаях, несмотря на разнообразие конкретных целей и интересов, то можно установить социальные виды, существующие в обществе, и законы, управляющие специфическими способами группирования. Тот же метод позволил бы изучать правила сочетаний и подчинений, формирование иерархий, разделение труда, конкуренцию и т. д.»[149].
Действительно, никто не будет отказывать социологии в праве конституировать себя с помощью этого «остаточного» метода. Нет науки, которая конституировала бы себя иначе. Вот только процесс абстрагирования должен осуществляться методически, а объекты надлежит разделять в соответствии с тем, как они сочетаются друг с другом естественным образом. Чтобы классифицировать факты по разным категориям, чтобы прежде всего отнести их к разным наукам, эти факты не должны быть одинаковыми или быть настолько взаимосвязанными, что один факт невозможно объяснить без привлечения другого. Следовательно, для обоснования предложенного определения социологии недостаточно привести в пример науки, которые опираются на принцип абстрагирования; необходимо также показать, что этот принцип в самом деле соответствует естественной природе объектов.
Но по какому праву мы столь решительно отделяем «содержатель» общества от его содержания? Не подлежит сомнению, что далеко не все происходящее в обществе является социальным. Причем признается, что это правило не распространяется на все без исключения, что производится в обществе и при его посредстве. Чтобы обосновать исключение из социологии различных явлений, составляющих саму суть социальной жизни, мы должны, следовательно, установить, что это не плоды деятельности общества: возникнув из самых разных источников, они дополняют иные факты и используют те рамки, которые предлагаются обществом. Непросто осознать, почему коллективные традиции и практики религии, права, морали и политической экономии должны быть менее социальными, чем внешние формы коллективности. Напротив, как бы мало мы ни соприкасались с этими фактами, нельзя не ощутить за ними незримое присутствие общества, их упорядочивающего и ставящего на них, так сказать, свою печать. Они суть само общество, живое и активное, ведь общество характеризуется своими законами, моралью, религией и т. д. Получается, что мы не вправе выносить эти явления за рамки социологии. Более того, четкое противопоставление «содержателя» общества и его содержания немыслимо и с точки зрения самого Зиммеля. Признай он, заодно с другими социологами, что общество как целое характеризуется собственным, особым модусом деятельности, который не следует путать с индивидуальными взаимодействиями, тогда формы взаимосвязи можно было бы рассматривать как результат sui generis этой деятельности. А в итоге не возникало бы противоречие в допущении возможности их изучения в отрыве от объектов, к которым они применяются, поскольку они не были бы производными от этих объектов. Но Зиммель фактически опровергает эту концепцию. Он не считает общество активным и продуктивным[150]. Это просто результат действий и противодействий между частями, то есть между людьми. Иными словами, именно содержание определяет природу того, что его содержит, именно материя порождает форму. Но разве возможно в таком случае постичь эту форму, если материя, составляющая всю ее реальность, абстрагирована от нее?
В такой абстракции нет ничего методического, поскольку она призвана разделять то, что принципиально неразделимо, а еще абстрагирование производится крайне невнятно. На первый взгляд может показаться, что под социальными формами или формами взаимосвязи (ассоциации) Зиммель понимает морфологический состав общества, его географическую основу, численность и плотность населения, состав вторичных групп и их распределение по территории, занимаемой обществом. Более того, данное определенно может восприниматься как «отражение содержания общества», и его употребление как будто подразумевает точность значений. Однако, если обратиться к примерам, которые приводит сам Зиммель, чтобы проиллюстрировать ход своих мыслей, мы увидим, что для него это слово имеет совершенно другое значение: разделение труда, конкуренция, зависимость индивидуума от группы, подражание и противодействие – все это никоим образом не морфологические явления. Наконец, насколько возможно вообще прояснить концепцию, которая в лучшем случае остается крайне двусмысленной, кажется очевидным, что под социальными формами следует понимать наиболее общие типы всевозможных отношений в обществе. В некотором смысле общество можно уподобить плавильному тиглю, где крайне специфические отношения воспроизводятся и тем самым образуют содержание общества. Тогда используемые выражения оказываются объяснимыми. Но нетрудно показать, что это чистые метафоры, уместность которых крайне сомнительна. На самом деле «содержатель» и «содержание» не существуют, это просто две стороны общественной жизни, более общая и более конкретная. Словом, в несколько иной форме мы возвращаемся к концепции, которая проводит различие между социологией и прочими социальными науками посредством степени обобщения предмета.
Впрочем, мы уже приводили возражения против этой концепции, и здесь они даже более убедительны. Невозможно понять, почему факты одной и той же природы должны помещаться в разные категории и зачисляться в разные науки по той единственной причине, что они распространены неравномерно; кроме того, никакое правило и никакой объективный критерий не позволяют установить порог распространения, выше которого явление должно считаться социологическим. Необходимо ли, чтобы оно обнаруживалось во всех обществах – или только в некоторых? Во всех областях общественной жизни – или в отдельных из них? Форма организации, наблюдаемая у малого числа народов, например, институт каст, или присущая отдельному воплощению общества, скажем, разделение церкви на рукоположенное духовенство и мирян, – должна ли такая форма исключаться из социологии при всей своей существенности для общества? У нас нет ответов на эти вопросы; в каждом случае все решается по прихоти автора теории, который в соответствии со своими убеждениями и взглядами расширяет или сужает круг социальных фактов. Пусть тайные общества складываются среди четко определяемых социальных слоев, считается почему-то, что «они ставят социологическую задачу», «при условии, что человек имеет достаточно широкое представление о формах общества»[151]. Политическая организация является особой формой социальной организации, а аристократия – особой формой политической организации, однако аристократия при этом признается предметом социологии. Более того, социолог требует для себя права изучать помимо общих форм взаимосвязи контуры, которые принимает взаимосвязь «под влиянием конкретного предмета, посредством которого он развивается». Благодаря этому появляется возможность бесконечного расширения границ науки, в которые при желании включается буквально все, даже то содержание, которое явно подлежит строгому исключению. Причина в том, что отношения, в которых состоят факты, суть условия тех более общих отношений, которые известны как формы, а сами формы выражают наиболее общее в конкретных определениях. Но где тогда следует остановиться? Под предлогом насущности ограничения области исследования все отдается на произвол судьбы, факты приписываются проявлениям индивидуального темперамента. Мало того что границы науки не установлены; невозможно понять, почему они должны быть проведены тут, а не там. Вдобавок крайняя неопределенность, в которой мы упрекаем Зиммеля, не просто логически подразумевается исповедуемыми им принципами, но и в действительности характеризует всю его работу. Вопросы, которыми он задается, не относятся к конкретным категориям фактов: это общие темы для философских размышлений. Каждое исследование дает общий взгляд на общество под определенным углом зрения. Общество изучается то с точки зрения различий, то с точки зрения сохранения его особенностей[152], то с точки зрения разделения людей на начальников и подчиненных[153]. Зиммель увлекается рассуждениями, а круг вопросов, которыми он задается, расширяется и сужается в силу их неопределенности. Он накапливает самые разные, совершенно разрозненные факты. В таких условиях, разумеется, нет возможности вывести строгие доказательства, ведь последние требуют пристального внимания к конкретному предмету.
Следовательно, пытаться отделить социологию от прочих социальных наук (по любым причинам) – значит отделять ее от реальности или по крайней мере отодвинуть как можно дальше. В итоге мы получаем всего-навсего формальную и расплывчатую философию, лишенную вдобавок всех отличительных признаков подлинно позитивной науки. Безусловно, именно этому искусственному разделению следует приписать то печальное состояние, в котором сегодня находятся социологические исследования. В самом деле, нельзя не признать, что, несмотря на относительно высокое количество исследований, социология словно застыла во времени; так не может продолжаться без того, чтобы сами исследования не были опорочены. Цель, которую ставит перед собой каждый социолог, состоит в построении целостной теории общества. Очевидно, что подобные обширные системы могут опираться на взгляды одного человека, которые при всей их оригинальности характеризуются одним существенным недостатком: они слишком сильно зависят от личности и темперамента отдельного ученого, а потому не являются беспристрастными. Каждый мыслитель привержен собственным догматам, и потому любое разделение труда или даже поступательное исследование становятся невозможными – что ведет к остановке в развитии науки. Чтобы преуспеть в постепенном освоении столь обширной и сложной реальности, требуется привлекать как можно больше исследователей к решению этой задачи; сменяющие друг друга поколения должны сотрудничать в пределах одной науки. Но подобное сотрудничество возможно лишь тогда, когда внутри общего выделяется частное, благодаря чему общее дифференцируется и дробится.
III
Таким образом, урок, который следует извлечь из нынешнего состояния социологии, заключается не в том, что контовское представление о ней бесплодно во всех смыслах или что идея позитивной науки об обществах, сравнимая с биологией, должна быть отвергнута. Напротив, эта идея по-прежнему сохраняет свою ценность и ее необходимо твердо придерживаться. Но для того, чтобы оказаться плодотворной, она должна охватывать соответствующий предмет, а именно совокупность социальных фактов без всяких исключений. Нет причин изолировать ту или иную сторону рассмотрения и превращать ее в предмет отдельной науки; ведь биология, к примеру, не отдает предпочтения каким-то сторонам живых явлений в ущерб прочим. Социология – химера, если она не изучает общества, рассматриваемые одновременно в их организации, функционировании и развитии. Все, что входит в представления о появлении и развитии обществ, подлежит изучению социологами. Очевидно, что столь многочисленные явления могут исследоваться лишь при помощи ограниченного числа специальных дисциплин, посвященных анализу социальных фактов. Поскольку эти дисциплины взаимно дополняют друг друга, социология может быть только системой социологических наук.
Однако сказанное вовсе не означает, что мы предлагаем всего-навсего новое обозначение для категории явлений, существовавших на протяжении долгого времени; также мы не хотим сказать, что реформа Конта была сугубо терминологической. Термин «социология» суммирует и подразумевает совершенно новый набор идей: что социальные факты неразрывно связаны друг с другом и потому прежде всего должны рассматриваться как природные явления, которые подчиняются необходимым законам. Утверждать, что различные социальные науки должны быть отдельными направлениями социологии, – значит заявлять, что они сами по себе должны быть позитивными науками, которые исполнены духа, присущего прочим наукам о природе, которые опираются на методы, применяемые последними, но при этом сохраняют собственную автономию. Не будем забывать, что социальные науки возникли вне естественных наук. Опережая по времени социологическую идею, они тем самым избегали ее влияния. Посему их интеграция в социологию не сводится к навязыванию общего нового обозначения; мы так указываем, что должны задать им новое направление. Понятие естественного закона (немалая заслуга Конта состоит в том, что он распространил это понятие на общественную жизнь в целом) должно применяться для описания подробно изученных фактов, которые преобладают в тех конкретных областях исследования, где ранее их не замечали, но где их нельзя описать без полного обновления методологии. По нашему мнению, такова текущая задача социологии и единственно возможный способ продолжить труд Конта и Спенсера. Сохраняя основополагающие принципы, этот способ позволяет оценить значимость общества, поскольку он больше не применяется к ограниченной категории социальных явлений, выбранных более или менее произвольно, – нет, ныне он охватывает общественную жизнь целиком.
Подобное начинание не сводится к простому обогащению нашего словарного запаса; можно даже сказать, что вполне обоснованными видятся опасения по поводу того, что это определение станет по-настоящему содержательным лишь в отдаленном будущем. В самом деле, учитывая изначальную враждебность между социологией и так называемыми социальными науками (историей, политической экономией и т. д.), может показаться, что последние откажутся приобретать подлинно социологический характер без полноценной революции, которая очистит их от нынешних воззрений и извлечет, словно из ниоткуда, целую совокупность наук, которых пока не существует. Встань перед социологией такая задача, это было бы чрезвычайно трудное свершение, а его исход выглядел бы крайне сомнительным. Однако эту задачу облегчают и даже дают основания надеяться на скорейшие результаты те изменения, которые за последние пятьдесят лет спонтанно претерпели ключевые идеи, воодушевляющие исследователей в области социальных наук. Сами ученые стали обращаться к социологии. В их кругах была проделана очень важная работа, которая без привлечения социологов как таковых наверняка должна в изрядной степени повлиять на будущее развитие социологии. Помнить об этом важно не только потому, что указанное спонтанное развитие подтверждает возможность прогресса (что, как мы уже продемонстрировали, насущно необходимо), но и потому, что так мы лучше понимаем, что нужно делать и как все осуществить.
Начнем с того, что нам нет нужды восхвалять великую трансформацию, которую испытал на протяжении минувшего столетия исторический метод. За пределами частных, случайных событий, последовательность которых, казалось, составляла историю обществ, историки принялись искать нечто более фундаментальное и постоянное, нечто такое, к чему можно было бы прийти через их исследования. Таковым оказались социальные институты. Для внешних явлений институты суть то же самое, чем для индивидуума являются природа и способ функционирования физических органов во всех разновидностях процессов, которые ежедневно наполняют нашу жизнь. Только благодаря этому история перестает быть повествовательной и становится доступной для научного анализа. Факты, которые либо игнорировались, либо отодвигались на второй план, менее прочих коллективных манифестаций подвержены анализу, будучи, по сути, специфическими для каждого отдельного общества в любой данный момент его развития. Они не подразумевают аналогий в других обществах или даже внутри одного общества. Войны, договоры, придворные интриги и ассамблеи, поступки государственных деятелей – все это комбинации событий, не имеющих ничего общего друг с другом. О них возможно лишь рассказывать, а потому кажется, будто они проистекают из какого-то определенного закона. По крайней мере, мы можем с уверенностью заявить, что, если таковые законы существуют, их труднее всего обнаружить. Напротив, институты, даже продолжая развиваться, сохраняют свой сущностный характер в течение длительных периодов времени, иногда даже на протяжении всего существования конкретного общества, поскольку они выражают наиболее глубинные, конституирующие признаки любой социальной организации. С другой стороны, едва удается снять внешний слой конкретных фактов, скрывающих их внутреннюю структуру, мы получаем возможность показать, что эта структура, пускай она в большей или меньшей степени отличается от страны к стране, являет собой поразительное сходство в разных обществах. Потому-то возможно сравнение, потому родилась сравнительная история. Германисты и латинисты, например Маурер и Вильда[154] в Германии, установили соответствие между законами различных германских народов, между германцами и римлянами. Сопоставляя классические тексты с описанием организации греческих и римских городов, Фюстель де Куланж[155] сумел выявить, если угодно, абстрактный тип города. Самнер Мэн[156] открыл еще более обширное поле для сравнения, охватив также Грецию, Италию, Индию, Ирландию и славянские народы, причем проявились неожиданные сходства между народами, которые ранее считались принципиально несхожими.
Ничто не свидетельствует лучше о важности отмеченных выше научных преобразований, чем развитие политической экономии в девятнадцатом столетии. Под влиянием множества идей, к тому же скверно определенных и сводимых, в сущности, к двум основным направлениям, политэкономия у немецких экономистов утратила ряд важных черт, которые некогда позволили Конту противопоставить ее социологии в качестве первичной идеологической конструкции. Чтобы установить легитимность протекционизма и в более общем плане обоснованность экономического влияния государства, Лист[157] обрушился как на индивидуализм, так и на космополитическую природу либеральной экономики. Его книга «Национальная система политической экономии» исходит из того положения, что между человечеством и индивидуумом стоит нация с ее языком, литературой, институтами, обычаями и прошлым. Классическая политэкономия создала мир, которого не существует, Güterwelt[158], мир изолированный и единообразный, в котором столкновение чисто индивидуальных сил подчинено неотвратимому воздействию экономических законов. В действительности же люди стремятся накапливать богатство в самых разных обществах; характер их усилий меняется, а успехи и неудачи определяются характеристиками общества, в котором они трудятся. Практическое следствие этого принципа заключается в том, что государство посредством проводимых реформ и своей внешней политики влияет на индивидуальное экономическое поведение. Теоретическое следствие состоит в том, что экономические законы варьируются от народа к народу, и потому национальная экономика, основанная на наблюдениях, должна уступить место экономике абстрактной, основанной на априорных предположениях. Понятие нации, несомненно, остается смутным и мистическим, так что само определение национальной экономики исключает возможность выведения истинно научных законов, поскольку ее предмет воспринимается как уникальный, не допускающий сравнения. Тем не менее Лист сделал важный шаг вперед, обогатив экономические рассуждения идеей о том, что общество существует на самом деле и что проявления его собственной жизни охватывают в том числе взаимодействие с экономическими явлениями.
Социализм сам по себе, также стремящийся теоретически обосновать свою политическую концепцию роли государства, воспринял и усовершенствовал идею Листа. Утверждать, что индивидуальная экономическая деятельность обуславливается социальными явлениями, недостаточно; мы должны добавить, что только через абстрагирование возможно говорить об индивидуальной экономической деятельности. Реальным является Volkswirtschaft[159], экономическая деятельность общества, ставящая собственные цели в экономике, морали и праве. Именно Volkswirtschaft является непосредственным предметом экономической науки, которая, по сути, занимается в первую очередь интересами общества и лишь затем интересами отдельного человека. Здесь политическая экономия, если она все еще сохраняет свой нормативный, а не спекулятивный характер, хотя бы четко выступает как социальная наука, предметом которой являются социальные явления, имеющие схожую природу с юридическими институтами и обычаями, которые, как уже общепризнано, связаны узами взаимозависимости.
В то же время случилось и другое событие, непосредственно связанное с описанными выше. Исторически ориентированный разум выискивает все те особые признаки, которые отделяют одно общество от другого и одну эпоху от другой; поэтому концепция национальной экономики должна была найти в истории доводы против универсалистских теорий школы классических экономистов. Лист с самого начала использует исторический метод. Более того, Рошер[160], основатель исторической школы, не отделяет изучение экономических фактов от изучения фактов юридических в частности и от изучения социальных фактов в целом: язык, религия, искусство, наука, право, государство и экономика суть различные грани единого целого, составляющего жизнь нации. Эта школа оказала очевидное влияние на эволюцию политической экономии, заметно склоняясь к более спекулятивным воззрениям. Никогда полностью не отказываясь от идеи исторического исследования как способа оценки значимости данного политического действия в любых данных политических обстоятельствах, она интересуется фактами, удаленными в пространстве и во времени, пытается изучать их исключительно с целью понимания. В некоторой степени именно она внедрила сопоставления в экономическую историю; среди более поздних представителей этой школы Шмоллер[161] четко сформулировал идею индуктивности экономических законов, а Бюхер[162] составил предварительную классификацию экономических систем, выделил абстрактные типы, к которым по своей экономической организации могут принадлежать все народы прошлого и настоящего. Оба исследователя – в особенности Бюхер – не довольствуются изучением исторических обществ, оба требуют от этнографии сведений об экономическом устройстве более примитивных обществ.
Впрочем, подлинным нововведением столетия, таким, которое превосходит описанное обновление истории и экономики, стало появление целого ряда новых дисциплин, каковые в силу самой природы поставленных ими задач исходно позволяли формулировать принципы и практические методы, доселе совершенно неизвестные.
Прежде всего речь о двух родственных науках – антропологии, или этнографии, с одной стороны, и науке о цивилизациях (об истории цивилизаций). В начале столетия Гумбольдт[163], опираясь на накопленные факты, провозглашал в качестве фундаментальной аксиомы единство человеческого духа, что подразумевало возможность сравнения различных исторических артефактов человеческой деятельности. Этот постулат, однажды принятый для установления единства различных человеческих цивилизаций, естественным образом привел к изучению и классификации последних, одновременно с изучением рас и языков. К решению этой задачи приступили Клемм в Германии с его Kulturgeschichte и Причард в Англии с его историей человека[164]. Возникновение археологии первобытных времен наглядно показало, что человечество в незапамятные времена должно было повсюду развиваться и проходить через те стадии, которые мы наблюдаем сегодня у сохранившихся племен дикарей; кроме того, постепенно расширялся масштаб исследований и кристаллизировались их методы. Уже обнаруживалось не только и не столько единство человеческого духа, но заговорили об относительно схожей сути человеческой эволюции. После начального порыва этнографические исследования стали множиться и отражать поразительные сходства между самыми разными народами. Это явствует, например, из неполных, но энциклопедических по размаху исследований Скулкрафта и Бэнкрофта[165], но в первую очередь свидетельством тому служит великий труд Вайца и Герланда[166], который подвел итог этнографическим и антропологическим изысканиям целой эпохи.
Впрочем, этот синтез был почти исключительно описательным. Первая попытка объяснительной систематизации была предпринята в области юридических явлений. Во многом этому послужили открытия, связанные с историей семьи. Какими бы спорными ни были теории Бахофена, Моргана, Макленнана[167] и др., в некоторых отношениях они доказали на основании зримых свидетельств существование форм семьи, крайне отличных от известных ранее, а также распространенность этих форм. Немаловажным событием стало выявление тождества обозначений родства у аборигенов в Австралии с краснокожими в Северной Америке. Сходство между кланами ирокезов и римскими gentes, пускай преувеличенное Морганом[168], вовсе не было сугубо вымышленным. Подобное сходство удалось подтвердить и в отношении законов о преступности и собственности. Тем самым возникла школа сравнительного права, задача которой заключалась именно в том, чтобы различать соответствия, систематически их классифицировать и пытаться объяснить. Это школа этнологической юриспруденции или юридической этнологии, основателем которой можно считать Германа Поста и с которой также связаны имена Колера, Бернхефта и даже Штейнмеца[169].
По сути, та же самая революция произошла в изучении религий. Опираясь на сравнительную грамматику, Макс Мюллер[170] заложил основы «сравнительной мифологии», но это сравнительное исследование долгое время ограничивалось лишь историческими религиями арийских народов. Под влиянием этнографии и антропологии (или этнологии, как ее называют англичане) поле сравнений расширялось. Многие ученые – Маннхардт в Германии, Тайлор, Лэнг, Робертсон-Смит, Фрэзер и Сидни Хартленд в Англии и Вилькен в Голландии[171] – собрали немало фактов, которые в целом демонстрировали единообразие религиозных верований и практик человечества. Вооружившись теорией выживания[172], те же авторы смело присовокупили к сравнительному религиоведению все обилие фактов фольклора, или Volkskunde[173], которые немцы наблюдали, записывали и сравнивали с начала века и которые тем самым приобрели новое значение. Сельскохозяйственные обычаи наших стран, магические практики, представления о мертвых, сказки и легенды – все это трактовалось как пережитки древних культов и верований. В итоге религии наиболее культурных обществ и религии низших племен получили взаимосвязь, и одни начали объяснять другие.
В результате всех этих исследований выяснилось, что социальные явления больше нельзя рассматривать как результат случайных комбинаций, произвольных действий или стечения неких локальных обстоятельств. Их распространение свидетельствует о существенной зависимости этих явлений от общих причин, которые повсюду, где они присутствуют, порождают конкретные следствия. Эти следствия всегда одни и те же, как, собственно, и бывает со следствиями прочих естественных причин. Этнологическая юриспруденция, как утверждает Пост, «обнажила в юридической жизни всех природных народов широкие параллели, которые нельзя отнести к чисто случайным проявлениям, но которые следует рассматривать как общие проявления человеческой натуры. Это открытие подтверждает одно из важнейших положений современной этнологии, а именно то обстоятельство, что не мы думаем о мире, а мир думает через нас»[174]. Более того, сам исторический анализ, становясь все более глубоким, наконец-то признал безличный характер сил, господствующих в истории. За событиями, в которых ранее усматривали преобладающее влияние правителей, государственных деятелей, законодателей и гениев всех мастей, обнаружилось влияние масс, определяющее в ином смысле. Было осознано, что законодательство есть не более чем кодификация народной морали и обычаев, закон, который не приживется, если он не пустит корни в сознании населения. Также было осознано, что мораль, обычаи и дух никоим образом не являются тем, что возможно создать по желанию; это поистине народное творение. Кто-то даже зашел настолько далеко, что начал приписывать обществам важную роль в области, которая не без основания могла считаться как удел отдельных, творческих личностей, то есть в области искусства и литературы. Литературные памятники, будь то Библия, поэмы Гомера и прочие великие национальные эпосы, стали признаваться плодами труда неведомых, анонимных и не поддающихся исчислению творцов. При этом, раз у каждого народа свой способ мышления и чувствования, утверждалось, что интеллектуальная жизнь может стать предметом научного изучения наряду с жизнью отдельных людей. Так в Германии сложилась новая наука, целью которой назвали изучение плодов упомянутой психологической деятельности: речь о Völkerpsychologie, или психологии народов, основанной Лацарусом и Штейнталем[175]. Пусть результаты ее исследователей можно считать довольно скудными, сама по себе эта попытка была тем не менее значительным шагом вперед[176].
Наконец, наука, которая только начинала зарождаться, когда писался «Курс позитивной философии», стремительно развивалась в последние тридцать лет и начала оказывать ощутимое воздействие на перечисленные концепции: мы имеем в виду статистику. Фактически статистика демонстрирует существование общих безличных сил в количественном измерении. Стоило установить, что каждому народу свойственен собственный показатель рождаемости, числа браков, преступности и т. д., который возможно вычислить и который сохраняется, покуда не изменяются обстоятельства, но который в любом случае варьируется от народа к народу, стало очевидным, что эти различные категории действий, будь то рождение, брак, преступления, самоубийства и т. п., зависят не только от индивидуальной прихоти, что налицо постоянные и четко определенные социальные состояния, интенсивность которых можно измерить. Сущность социальной жизни в ее, казалось бы, наиболее изменчивых проявлениях тем самым приобрела последовательность и стабильность, что, естественно, потребовало научного изучения. Там, где долгое время наблюдались только изолированные действия, лишенные каких-либо связей, обнаружилась сложившаяся система законов. Книга Кетле, излагавшая основные принципы статистики нравственности, самим своим названием указывала на этот факт: Du Systeme social et des lois qui le regissent[177].
IV
Каким бы беглым и неполным ни был этот очерк, мы выяснили, что отныне социологическая идея уже не является полностью и исключительно монополией одних социологов. Совершенно очевидно, что различные научные начинания, которые обсуждались выше, все чаще тяготеют к сходным истолкованиям. Явно или неявно все они опираются на тот принцип, что социальные явления подчиняются определенным законам и что эти законы возможно определить и описать. Специализация, которая необходима социологии для того, чтобы стать по-настоящему позитивной наукой, не является крупномасштабной задачей, не имеющей исторических прецедентов. Напротив, это вполне естественное продолжение движения человеческой мысли. Не может быть и речи об изобретении и создании de novo той или иной дисциплины, прежде неведомой. По большей части достаточно развивать некоторое количество существующих дисциплин в том направлении, к которому они спонтанно стремятся.
Однако при всей реальности этой спонтанной эволюции предстоит сделать еще многое. Подготовка к необходимым свершениям была проведена, но работа далеко не завершена. Поскольку ученые-специалисты ближе знакомы с фактами, они лучше понимают разнообразие и сложность объектов и, следовательно, менее склонны довольствоваться упрощенными формулами и поверхностными объяснениями. С другой стороны, они не обследовали изначально всю территорию, которую предстоит изучить, а потому действуют в известной мере случайным образом, не осознавая полностью стоящую перед ними цель и прочность связей с собратьями по цеху. В результате во многих отношениях они не в состоянии сформулировать концепцию науки, действительно пригодную для ее предмета.
Во-первых, поскольку различные дисциплины возникали изолированно, почти не ведая друг о друге, способ, которым они делили между собой область социального, не всегда соответствовал порядку природы. Например, география и «демология» (наука о народонаселении) до недавнего времени чурались друг друга, лишь сегодня они начинают взаимодействовать. Однако обе дисциплины – один и тот же предмет, а именно материальный субстрат общества. Ведь что, по сути, составляет социальное тело, как не социальное пространство вместе с населением, которое занимает это пространство? Здесь неразрывно связаны два порядка фактов. Изменение плотности общества зависит от того, населяет ли оно большую или меньшую территорию, от конфигурации этой территории, от количества и направления водотоков, от расположения горных хребтов и т. д. С другой стороны, внешние формы социальных групп меняются с течением времени, обычно такие вариации изучает история. Например, происхождение и развитие сельских и городских группировок – это вопрос, который обычно считается прерогативой историка. Тем не менее для того, чтобы досконально понять природу и нынешнее функционирование этих группировок (чем занимается демограф), необходимо знать их происхождение и условия, в которых они возникли. То есть налицо целый ряд исторических исследований, неотделимых от демографии, а следовательно, и от социальной географии. Дело не только в том, что наука должна быть хорошо упорядоченной, ради чего и предпринимается извлечение таких «фрагментарных» исследований из их изолированного состояния. При сближении дисциплин возникают новые задачи, которые в противном случае не привлекли бы внимания. Попытка Ратцеля[178] ясно это продемонстрировала: он отталкивался от преимущественно социологической идеи, сам будучи географом, этнографом и историком, а потому сумел понять, например, что различные формы границ между народами можно разделить на определенное количество типов (указанные типы он позднее попытался составить согласно заданным условиям). Словом, было бы полезно объединить в одной науке все различные исследования, относящиеся к материальному субстрату общества. В другом месте[179] мы предложили назвать эту науку социальной морфологией. Не менее просто показать, что другие дисциплины, отношения которых друг с другом поддерживаются лишь косвенно, настолько тесно взаимосвязаны, что они образуют своего рода амальгаму, лишенную какого-либо единства. Кто сможет точно описать отличия немецкой Kulturgeschichte от Völkerpsychologie или Volkskunde?[180] Как подобное гетероклитическое[181] исследование стольких разрозненных элементов может строиться на методе, предполагающем некую точность? Такой метод, поскольку он всегда находится в прямой связи со своим предметом, не может быть более определенным, чем его предмет.
Но то же состояние фрагментации имеет еще одно следствие, возможно, более общее по характеру: оно мешает этим различным наукам быть по-настоящему социальными. Действительно, чтобы этот термин стал чем-то большим, нежели красивое название, основной принцип указанных наук должен заключаться в том, что все явления, которые они рассматривают, социальны, то есть представляют собой манифестации одной и той же реальности, а именно общества. Только те явления, которые обладают этой характеристикой, должны отмечаться наблюдателем, а их объяснение должно состоять в демонстрации того, как они зависят от природы обществ и от того, каким особенным образом это выражается. Прямо или косвенно они всегда должны быть связаны с этой природой. Пока ученые-специалисты остаются в рамках своих специализаций, они не в состоянии воспринять эту ключевую идею. Поскольку каждый из них изучает всего-навсего часть целого, которую он принимает за целое, представление об этом целом, то есть об обществе, от него ускользает. Утверждается, что явления, которые эти ученые рассматривают, социальны в силу того, что они явно порождаются взаимосвязями людей. Но очень редко само общество трактуется как важнейшая причина фактов, ареной которых оно является. Например, мы упоминали прогресс религиоведческой науки, однако до сих пор почти не встречаются сопоставления религиозных систем с конкретными социальными системами или с их условиями. Религиозные верования и обычаи неизменно представляются как результаты переживаний, возникающих и развивающихся в индивидуальном сознании, выражение которого само по себе, поскольку оно направлено вовне, принимает социальные формы. Это впечатления, оставленные в уме индивидуума лицезрением великих космических сил, переживания сна и смерти, и о них говорят как о некоем сыром материале религии. Юридическая антропология, со своей стороны, заявляет, что право есть социальная функция, и во многом старается увязать его с некоторыми общими признаками человеческой природы. Судя по сходству юридических институтов в разных обществах, ученые этой школы видят некие доказательства существования у человека юридического сознания. Именно это первичное, базовое сознание они намерены открыть и предъявить. Пост, к примеру, прямо рассуждает о «правовых системах различных народов Земли как форме, которую принимает универсальное юридическое сознание человечества, каким оно запечатлелось в каждом отдельном коллективном сознании»[182]. Это означает, что апостериорно признается некий естественный закон, который предшествует возникновению обществ, который подразумевается, по крайней мере логически, в моральном сознании каждого индивидуума. По этой точке зрения социальные факторы служат лишь для демонстрации того, как это первобытное, универсальное, исходное ядро дифференцируется в соответствии с различными индивидуальными национальностями. Что касается политической экономии, мы знаем, что ее общие положения, которые в политэкономии именуются законами, очень долго считались независящими от условий времени и места, следовательно, и от прочих социальных условий. Да, в последнее время благодаря Бюхеру и Шмоллеру экономическая наука пошла по другому пути, приступила к выявлению экономических типов. Но такие попытки единичны, да и сам метод пока не разработан сколько-нибудь строго. В частности, у Шмоллера мы сталкиваемся с путаной эклектикой, когда берутся процедуры и источники вдохновения самого разного происхождения.
Даже принцип взаимозависимости социальных фактов, пускай он довольно охотно признается в теории, далек от последовательного применения на практике. Моралист все еще изучает нравственные явления, как если бы они были отделены от юридических явлений, хотя эти явления суть лишь вариации последних. Со своей стороны юристы очень редко осознают, что закон теряет смысл, будучи отделенным от религии, которая придала ему основные отличительные особенности и производным от которой он фактически выступает. Наоборот, историки религии обычно не испытывают необходимости увязывать религиозные верования и обычаи с политической организацией. Крайне редко специалист успешно осознает, что факты, с которыми он имеет дело, тесно связаны с другими коллективными проявлениями. Чтобы определить природу этой связи, он вынужден заново, с собственной точки зрения, изучить и включить в свои построения все те конкретные науки, в помощи которых нуждается. Так поступил Шмоллер в своей работе Grundriss der allgemeinen Volkswirtschaftslehre[183]. Эта книга излагает цельный взгляд на социологию с экономической точки зрения. Поневоле понимаешь, насколько хрупким бывает синтез разнородных исследований, проводимых в общих чертах, синтез исследований, которые требуют соответствующей неоднородности специальных знаний. Только спонтанное сотрудничество между конкретными науками может обеспечить каждой из них хотя бы приблизительное представление об отношениях с остальными.
В итоге, пускай социальные науки все чаще ориентируются на социологию, во многом эта ориентация по-прежнему остается робкой и бессознательной. Мы считаем насущной задачей социологии уточнение ее содержания и метода, выделение сути и обретение большей осознанности. Социологическая идея должна глубже проникать в различные технологические дисциплины. Последние вполне могут стремиться к этому спонтанно, но их движение будет медленным и шатким. Если указанное условие удастся выполнить, концепция Конта перестанет быть простым интеллектуальным упражнением и превратится в реальность. Ведь единство области социального неспособно найти себе подходящее выражение лишь в нескольких общих философских формулах, бесконечно удаленных от фактов и подробных исследований. Такая идея должна опираться на механизм, основанием которого послужит совокупность различных, но прочно связанных наук, каждая из которых наделена чувством общности с прочими. Более того, мы можем предсказать, что эти науки, как только получится их организовать, воздадут философии сторицей за ее первоначальный вклад. Ибо из отношений, установленных между ними, родятся общие доктрины, которые сольются в сердце устроенного таким образом организма и станут предметом обновленной, возрожденной социальной философии, по определению позитивной и прогрессивной, как и сами науки, каковые она увенчает.