Сеньобос: Потому что для нас они более загадочны и потому, что мы более склонны видеть в них причины, не зависящие от людей.
Дюркгейм: Тот факт, что события были или не были сознательными явлениями, имеет второстепенное значение для историка, который в самом деле стремится их понять и осмыслить. Вы принижаете свою роль, прячась за упомянутыми очевидцами и участниками событий, свидетельства которых сами называете сознательными. Пока не выполнены никакие методические исследования, нам не известно в точности, что то или иное явление зависит от сознательных или бессознательных мотивов. Если коротко, заранее установленного критерия не существует. Такое различение – результат исторического исследования, а не пособие для него. Бессознательное часто объясняется сознательным, и наоборот. Бессознательное зачастую оказывается всего-навсего частичным, меньшим состоянием сознания. Скажу так: не составляет особого труда, по-моему, познать бессознательное. Вы, по сути, ставите перед нами величайший вопрос социологии, а именно проблему коллективного сознания, слишком широкую для того, чтобы обсуждать ее здесь и сейчас.
Сеньобос: Я задал этот вопрос, потому что в истории мы часто сталкиваемся с необъяснимыми явлениями, которые, по-видимому, порождаются бессознательными причинами. Именно поэтому «историческая школа» и Лампрехт[197] берутся утверждать воздействие надындивидуальных реальностей. Мне подумалось, что современные социологи вынуждены постулировать коллективную реальность, подчиняясь подобному же убеждению.
Дюркгейм: Это ошибка. Мне не нужно выдвигать гипотезы о причинах, которые могли стоять за исследованием Лампрехта. Но те причины, которыми руководствовались современные социологи, упомянутые Сеньобосом, совершенно иные. Это обстоятельство побуждает меня противопоставить два указанных вами отношения – вольтеровское, которое ограничивается утверждением, что на свете по-прежнему много неизвестного нам[198], и мистическое, которое возводит реальное, текущее существование к тайнам прошлого. Я хочу противопоставить этим двум отношениям третье, которое мы, собственно, и принимаем. Оно состоит в том, чтобы трудиться методично, идти к научному постижению фактов беспристрастно, не следуя какой-то навязанной системе.
Сеньобос: Но лично я склоняюсь именно к вольтеровскому отношению.
Лаланд: В общем, налицо два значения слова «понимание», одно историческое, другое социологическое. Для историка понять – значит представить себе события с точки зрения психологической мотивации; модель понимания находится внутри нас в настоящее время. Для социолога, с другой стороны, понимать – значит воспринимать мир через отдельные случаи, которые могут быть сведены к закону или хотя бы к уже установленному общему типу. Эти два взгляда противоположны друг другу, причем их явное противоречие объясняется лишь тем, что они обозначаются одним и тем же словом, если к ним не добавляются прочие гипотезы.
Дюркгейм: Говоря коротко, мы не принимаем как таковые причины, которые указываются нам самими агентами. Если свидетели не обманывают, причины можно обнаружить при непосредственном изучении фактов; если свидетельства ложны, то такое неточное толкование уже является фактом, требующим объяснения.
Лаланд: Мне кажется, что Сеньобос и Дюркгейм достигли согласия, поскольку они оба признают, что индивидуумов нельзя рассматривать изолированно, до или вне общества, и что нельзя даже постулировать существование индивидуумов, не постулируя одновременно наличие общества.
Дюркгейм: Давайте остановимся на этой иллюзии и скажем, что Сеньобос, как и я, признает, что общество меняет людей.
Сеньобос: Согласен, но только при условии, что общество понимается исключительно как совокупность индивидуумов.
Дюркгейм: Если вы предпочитаете такую формулировку, давайте скажем, что составленное целое меняет каждый из элементов, которые нужно собрать вместе.
Сеньобос: Я допускаю эту тавтологию.
Дискуссия о политэкономии и социологии (1908)
Лимузен[199] [заявляет, что] политическая экономия занимает особое место среди совокупности социальных наук. Это единственная из указанных наук, которая в настоящее время является систематизированной, единственная, у которой имеется достаточный запас наблюдений, позволяющий выводить законы. Именно политическая экономия должна служить фокусом и до некоторой степени средоточием прочих социологических наук. Даже сейчас некоторые ее законы можно рассматривать как регулирующие типы отношений, не связанные с экономической выгодой. Например, разделение труда и специализацию функций разве нельзя обнаружить в изучении брака, в изучении семьи и даже в изучении религий? В чем различие между священниками и их паствой, не считая разделения труда и специализации функций? То же самое верно применительно к другим социологическим наукам. А иные экономические законы, применимые везде, – это закон спроса и предложения и закон капитала.
Лимузен уверяет, что не может закончить это краткое изложение социологии, не сказав несколько слов об Огюсте Конте, который считается основателем данной науки. Но Огюст Конт ее не создавал, ведь социология пока не существует. Рискуя вызвать скандал, Лимузен утверждает, что Огюст Конт не был ученым в том смысле, в каком так называют человека, который разбирается в явлениях природы. Он осуждал метафизику, но сам был исключительным метафизиком, того же разряда, что и мистики, – и продемонстрировал это, создав новую религию, ключевым догматом которой был символ «Девы-Матери»[200]. Огюст Конт не был социологом, хотя и оказался изобретателем этого неверно составленного слова. Он был социалистом, а его «социократия» – вовсе не объективно выстроенная система, характеризующая состояния нынешних или прошлых обществ, но утопия в стиле Сен-Симона, Фурье, Пьера Леру, Кабе, Ле Пле[201] и пр. Лимузен не оспаривает того, что он [Конт] сделал несколько интересных замечаний с целью подкрепить свою теорию. В частности, имеется его основная теория, именуемая позитивизмом; но, удостойся Конт чести ее сформулировать, можно было бы отметить, что она витала в воздухе с конца восемнадцатого столетия – со времен Лавуазье[202]. Если бы не Огюст Конт, теорию сформулировал бы кто-то другой, поскольку она, что называется, назрела. Прочие социалисты той же эпохи также совершали открытия: речь, к примеру, о Фурье, Сен-Симоне и Пьере Леру. Доказательством отсутствия у Огюста Конта научного мышления служит то своеобразное суждение, которое Конт выносил по поводу политической экономии. Он категорически не понимал последнюю. Что касается социологии, точнее будет говорить, что он ее не создавал, потому что социологии как науки еще не существует; мы ее умопостигаем, но не знаем на практике, и нам лишь предстоит создать эту науку.
Трудность, порожденная поставленным вопросом, как говорит Дюркгейм, состоит в том, что факты, с которыми имеет дело политическая экономия, и те факты, которые являются предметом других социальных наук, на первый взгляд кажутся принципиально разными по своей природе. Этика и право, которые составляют предмет конкретных социальных наук, определяются, по сути, общественным мнением. Если исключить из рассмотрения рассуждения о том, существует ли правовая или этическая система, действительная для всех людей на свете (это метафизический вопрос, обсуждать который здесь неуместно), совершенно очевидно, что в каждый момент истории исполнялись только те моральные и юридические предписания, которые общественное сознание, то есть общественное мнение, признавало исполнимыми и полезными. Право и нравственность существуют только в идеях человечества: это идеалы. То же самое можно сказать о религиозных верованиях и обрядовых практиках, неразрывно с ними связанных, а также о художественных явлениях, тоже в некоторых проявлениях социальных, которые могут и уже начинают изучаться с социологической (фактически) точки зрения. Следовательно, все науки, изучающие перечисленные категории фактов – сравнительные науки этики, права, религии и искусства, – имеют дело с идеями. Напротив, богатство, предмет политической экономии, состоит из того, что, по-видимому, существует объективно и вряд ли зависит от общественного мнения. Тогда вправе ли мы говорить о какой-либо связи между двумя порядками столь разнородных фактов? Возможно разве что трактовать эти внешние, объективные и почти физические реальности, изучаемые политэкономией, как основание и «подложку» всего остального. Так возникает теория экономического материализма, которая превращает экономическую жизнь в важнейшую часть всей общественной жизни. Среди прочих социологических дисциплин лишь экономическая наука способна устанавливать подлинную гегемонию.
Тем не менее докладчик считает, что экономические факты можно рассматривать и с иной точки зрения. В той степени, в которой он не пытается определить, эти факты тоже являются предметами общественного мнения. По сути, ценность объектов зависит не только от их объективных свойств, но и от мнения об этих свойствах. Не подлежит сомнению, что такой взгляд частично подкрепляется теми самыми объективными свойствами, но на него также воздействует множество других факторов. Если религиозное учение запрещает употребление какого-то напитка – например, вина – или какой-то разновидности мяса (свинина), то вино и свинина теряют, полностью или частично, свою обменную ценность. Сходным образом колебания мнений и вкусов придают ценность конкретному материалу или конкретному драгоценному камню, одному, а не другому стилю меблировки и т. д. Кроме того, воздействие проявляется и в том, скажем, что ставки заработной платы зависят от исходной меры, которая соответствует минимальному количеству ресурсов, необходимых для жизни человека. Но эта мера в каждую эпоху определяется общественным мнением. То, что вчера считалось достаточным минимумом, перестает удовлетворять требованиям моральной со