Правила социологического метода — страница 5 из 22

Наблюдение, выполняемое по описанным выше правилам, объединяет две категории фактов, принципиально различных по некоторым своим признакам: факты, которые именно таковы, какими они должны быть, и факты, которые должны отличаться от своего ожидаемого состояния, – то есть явления нормальные и патологические. Мы уже видели, что обе категории фактов необходимо включать в определение, с которого должно начинаться любое исследование. Но если в каких-то отношениях они обладают одинаковой природой, то в целом четко разделяются, и эти две категории важно различать. Но располагает ли наука средствами для проведения такого различия?

Этот вопрос чрезвычайно важен, поскольку от ответа на него зависит представление о роли науки, прежде всего науки о человеке. По одной теории, сторонники которой принадлежат к самым различным школам мысли, наука ничего не может сообщить нам о том, чего мы должны хотеть. Утверждается, что она познает исключительно факты, наделенные одинаковой ценностью и одинаковой полезностью; она наблюдает, объясняет, но не судит; для нее нет предосудительных фактов. Для науки не существует ни добра, ни зла. Безусловно, она может показать, каким именно образом причины вызывают следствия, но не говорит, какие цели нужно преследовать. Дабы познать не то, что есть, а то, что желательно, приходится полагаться на внушения бессознательного, каким бы именем его ни называли: будь то инстинкт, чувство, жизненная сила или что-то еще. Наука, как пишет уже упоминавшийся автор[48], может осветить мир, но оставляет тьму в человеческих сердцах; само сердце должно сотворить себе свет. Выходит, наука оказывается лишенной, или почти лишенной, всякой практической пользы и вследствие этого фактически утрачивает право на существование. Зачем стремиться к познанию реальности, если знания, нами приобретаемые, не служат нам в жизни? Наверное, можно возразить, что, открывая нам причины явлений, наука предлагает способ вызывать такие причины по нашему желанию, тем самым достигая целей, которые наша воля ставит по сверхнаучным основаниям. Но, как считается, всякое средство само есть цель, ведь для применения того или иного средства требуется акт воли – сходно со стремлением к цели. Всегда обнаруживается несколько путей, ведущих к конкретной цели, и между ними предстоит делать выбор. Если же наука не помогает нам в выборе лучшей цели, то разве она в состоянии указать наилучший путь для достижения цели? С какой стати ей открывать нам путь, наиболее быстрый в сравнении с наиболее экономичным, наиболее верный в сравнении с наиболее простым, или наоборот? Если наука не может направлять нас к высшим целям, значит, она столь же бессильна, когда дело касается тех второстепенных и подчиненных целей, которые именуются средствами.

Верно, что этот идеологический метод позволяет вырваться из ловушки мистицизма, а желание выскользнуть из нее и является отчасти причиной устойчивости этого метода. Его приверженцы, увы, были чрезмерно рационалистичными и не желали соглашаться с тем, что человеческое поведение не нуждается в руководстве познающей мысли. Тем не менее они не видели в явлениях, взятых сами по себе, независимо от всех субъективных данных, ничего, что позволило бы классифицировать эти явления по их практической пользе. В итоге казалось, что единственным инструментом оценки будет соотнесение явлений с каким-либо господствующим понятием. Потому-то использование понятий для управления сличением фактов, а не для порождения понятий из фактов, становилось необходимостью всякой рациональной социологии. Но мы знаем, что в таких условиях, когда практика осмысляется, рефлексия все равно остается ненаучной.

Решение задачи, поставленной нами, позволит отстоять права разума, не впадая в идеологию. Для обществ и для индивидуумов здоровье – это благо, которое желательно; болезнь, с другой стороны, есть зло, которого следует избегать. Если мы находим объективный критерий, внутренне присущий самим фактам и позволяющий научно отличать здоровье от болезни в разных категориях социальных явлений, то наука будет в состоянии пролить свет на практику, сохраняя верность своему методу. В настоящее время наука еще не может напрямую влиять на индивидуума, поэтому она, конечно, способна лишь на общие указания, которые нельзя применять надлежащим образом без опоры на чувственное восприятие. Состояние, известное как здоровье, насколько оно поддается определению, неприменимо ни к одному индивидууму, поскольку оно устанавливается только для наиболее общих условий, от которых все из нас так или иначе отклоняются. Тем не менее это важный ориентир для поведения. Из того, что этот ориентир нужно соотносить с каждым отдельным случаем, вовсе не следует, что его познание лишено пользы. Наоборот, верно обратное: это ориентир предлагает норму, которая должна служить основанием всех наших практических рассуждений. В таких обстоятельствах уже бессмысленно утверждать, что мысль бесполезна для действия. Между наукой и искусством нет более пропасти, одно является непосредственным продолжением другого. Правда, что наука постигает факты лишь при посредничестве искусства, но искусство выступает всего-навсего продолжением науки. Можно также задуматься по поводу того, должна ли уменьшаться далее практическая немощь науки, если устанавливаемые ею законы будут все полнее и полнее выражать индивидуальную реальность.

I

Обыкновенно боль считается показателем болезни. Не подлежит сомнению, что в целом между этими двумя явлениями имеется связь, лишенная однозначности и точности. Существуют заболевания тяжелые, но безболезненные, тогда как незначительные расстройства здоровья, например угольная соринка в глазу, могут причинять настоящее мучение. В некоторых случаях отсутствие боли, точнее, наличие удовольствия, выступает симптомом болезни. Именно ощущение неуязвимости к боли носит патологический характер. В обстоятельствах, когда здоровый человек страдает, неврастеник может испытывать чувство наслаждения, болезненный характер которого неоспорим. Напротив, боль сопровождает ряд состояний, таких как голод, усталость, роды, которые суть явления чисто физиологические.

Можем ли мы сказать, что здоровье, заключаясь в счастливом развитии жизненных сил, присутствует там, где имеется полная адаптация организма к среде, и что болезнью следует называть все, нарушающее эту адаптацию? Для начала (нам придется вернуться к этому вопросу позднее) вовсе не доказано, что всякое внутреннее состояние организма соответствует каким-либо внешним условиям. Кроме того, даже если критерий приспособленности мог бы в самом деле служить отличительным признаком здоровья, потребовались бы другие, дополнительные критерии для его опознания. В любом случае нам необходимо установить принцип, посредством которого возможно определить, в чем именно один способ адаптации «совершеннее» другого.

Нельзя ли разграничить эти способы по их воздействию на выживаемость человеческих организмов? Тогда здоровье можно признать таким состоянием организма, при котором шансы выжить максимальны, а болезнью оказалось бы все, что уменьшает эти шансы. Безусловно, общим следствием болезни является ослабление организма. Но не только болезнь вызывает этот результат. У ряда низших видов репродуктивные функции неизбежно влекут за собой смерть – и даже у высших видов они чреваты риском. Между тем они нормальны. Старость и младенчество равно подвержены тому же правилу, ибо старики и младенцы наиболее уязвимы перед разрушительными факторами. Но разве они явно больны, разве нужно признавать здоровье только за человеком зрелого возраста? Было бы нелепо сводить здоровье исключительно к физиологии! Вдобавок если старость сама по себе болезнь, то как отличить здорового старика от хворого? С такой точки зрения нужно и менструацию относить к числу болезненных явлений: вызывая известные расстройства, она увеличивает восприимчивость женщины к заболеваниям. Но допустимо ли называть болезненным такое состояние, отсутствие или преждевременное исчезновение которого бесспорно составляет патологическое явление? Мы рассуждаем так, будто в здоровом организме всякая мелочь, так сказать, должна играть полезную роль, будто всякое внутреннее состояние точно отвечает какому-то внешнему условию и вследствие этого способствует поддержанию витального равновесия и уменьшению вероятности смерти. Наоборот, есть все основание предполагать, что некоторые анатомические или функциональные элементы не служат прямо никакой цели, существуют просто потому, что они не могут не существовать ввиду общих условий жизни. При этом их нельзя назвать болезненными, так как болезнь есть прежде всего нечто избегаемое, нечто внешнее для нормальной конституции живого существа. Пожалуй, можно даже заметить, что вместо укрепления организма эти элементы могут порой уменьшать силу его сопротивления и потому увеличивать риск смерти.

С другой стороны, совершенно не обязательно болезнь всегда приносит результат, посредством которого ее пытаются определять. Разве не существует множества заболеваний, слишком легких для того, чтобы приписывать им сколько-нибудь ощутимое влияние на жизненные функции организма? Даже среди наиболее серьезных пороков некоторые не имеют никаких вредных последствий, если мы умеем бороться с ними тем оружием, которым располагаем. Человек, страдающий гастритом, может, соблюдая известную гигиену, прожить столько же, сколько здоровый. Конечно, он вынужден заботиться о себе, но ведь нам всем приходиться соблюдать некие меры предосторожности, иначе невозможно поддерживать жизнь. У каждого из нас своя гигиена, причем гигиена больного отличается от гигиены современного ему типичного человека той же среды. Но это, не исключено, единственная разница между ними. Болезнь далеко не всегда оставляет нас в растерянности, далеко не всегда лишает цели в жизни и ввергает в состояние неисправимой дезадаптации; она лишь принуждает приспосабливаться иначе, нежели поступают большинство окружающих. Кто сказал, что существуют болезни, которые в конечном счете оказываются даже полезными? Оспа, прививкой от которой мы себя спасаем, есть настоящая болезнь. Мы вызываем ее у себя добровольно, и она (через прививку) повышает наши шансы на выживание. Наверняка найдется немало других случаев, в которых расстройство, причиненное болезнью, незначительно по сравнению с порождаемым ею иммунитетом.

Наконец, и это самое важное, данный критерий чаще всего оказывается неприменимым. В крайнем случае можно установить, что самая низкая смертность, какая только возможна, встречается среди конкретной группы индивидуумов, но нельзя доказать, что не может быть уровня смертности еще ниже этого. Кто сказал нам, что не может быть иных условий, уменьшающих далее порог смертности? Следовательно, фактический минимум не является ни доказательством полной адаптации, ни надежным признаком здоровья, если иметь в виду предыдущее определение. Кроме того, группу с подобными характеристиками очень трудно собрать и изолировать от всех других групп. Возможно, потребуется наблюдать за телесным строением членов этой группы, усматривая в нем предполагаемую причину их превосходства. Напротив, для болезни, исход которой обыкновенно смертелен, вполне очевидно, что шансы на выживание тут куда меньше, но доказательство отыскать особенно затруднительно, когда недомогание не влечет прямо скорую смерть. На деле имеется всего один объективный способ доказать, что существа, поставленные в определенные условия, наделены меньшими шансами к выживанию в сравнении с другими; этот способ призван показать, что большинство других живут менее долго. Но если в случаях сугубо индивидуальных болезней это доказательство зачастую возможно, то для социологии оно категорически не годится, поскольку у этой науки нет точки опоры, сходной с биологической, а именно цифры средней смертности. Мы не можем даже понять, как с приблизительной точностью определять момент рождения и момент смерти общества. Все эти проблемы, которые даже в биологии до сих пор не разрешены, для социолога окутаны тайной. Более того, события, происходящие в процессе общественной жизни и повторяющиеся почти тождественно во всех обществах того же типа, слишком разнообразны для того, чтобы устанавливать, в какой степени какое-то из них могло способствовать ускорению окончательной развязки. Когда дело касается индивидуумов, ввиду многочисленности последних можно проводить сравнение, чтобы обнаружить одну и ту же аномалию. Тогда указанный фактор изолируется от всех сопровождающих явлений, и потому становится возможным изучать его влияние на организм. Если, например, у тысячи взятых наугад ревматиков смертность значительно выше средней, у нас есть веские основания приписать этот результат ревматоидному расстройству. Но поскольку в социологии каждый социальный вид содержит лишь небольшое число представителей, поле сравнения чересчур мало для придания доказательной силы таким способам группировки.

За отсутствием фактического доказательства нет альтернативы дедуктивным рассуждениям, выводы которых не имеют ценности вне субъективных предположений. Так доказывается не то, что какое-то событие действительно ослабляет социальный организм, а то, что оно должно его ослаблять. Для этого обычно указывают, что оно непременно влечет за собой некое якобы вредное для общества последствие; на данном основании явление объявляется патологическим. Но если предположить, что оно и вправду приводит к такому последствию, может случиться, что отрицательные стороны этого последствия будут компенсироваться, даже с избытком, преимуществами, которых не замечают. Кроме того, имеется всего одна причина считать явление социально опасным: оно должно мешать нормальному отправлению социальных функций. Но такое доказательство предполагает, что задача уже решена. Доказательство возможно лишь при условии, что заранее определена природа нормального состояния и, следовательно, известны признаки нормальности. Но возможно ли заранее сконструировать состояние нормальности? Излишне говорить, чего может стоить подобная конструкция. Вот почему в социологии, как и в истории, одни и те же события объявляются то благотворными, то катастрофическими в зависимости от личных пристрастий ученого. Так, неверующий теоретик нередко усматривает патологию в остатках веры, что сохраняются среди общего упадка религиозных воззрений, тогда как для верующего само неверие выступает великой социальной болезнью нашего времени. Точно так же для социалиста нынешняя экономическая организация есть факт социальной аномалии, а для ортодоксального экономиста патологическими по преимуществу будут социалистические устремления. В подкрепление своих взглядов каждый находит силлогизмы, которые считает хорошо обоснованными.

Общий недостаток перечисленных определений состоит в преждевременном желании постичь сущность явлений. Они предполагают доказанными такие положения, которые – оставляя в стороне их истинность или ложность – возможно доказать, лишь когда наука достаточно продвинется в своем развитии. Впрочем, здесь мы должны следовать установленному выше правилу. Вместо того чтобы стремиться сразу определить отношения нормального и противоположного ему состояний с жизненными силами, поищем вначале какой-либо внешний, непосредственно воспринимаемый, но объективный признак, который позволит нам отличать друг от друга эти два разряда фактов.

Всякое социологическое явление, как и всякое биологическое явление, способно, оставаясь, в сущности, неизменным, принимать различные формы в каждом конкретном случае. Эти формы бывают двух родов. Одни распространены по всему виду, присущи если не всем, то большинству его представителей. Пусть они не воспроизводятся в точности во всех конкретных случаях, в которых наблюдаются, все-таки их изменения от одного субъекта к другому носят крайне ограниченный характер. Другие формы, наоборот, уникальны; они встречаются у меньшинства и чаще всего не длятся на протяжении всей жизни индивида. Это исключения из правил в пространстве и во времени[49]. Перед нами, следовательно, две особые разновидности явлений, которые должны обозначаться несхожими терминами. Факты, которые наиболее распространены, мы будем называть нормальными, а остальные обозначим как болезненные, или патологические. Условимся, что под средним типом мы будем понимать то гипотетическое существо, которое получится, если объединить в одно (в некую абстрактную индивидуальность) свойства, чаще всего встречающиеся в пределах вида и взятые в их наиболее распространенных формах. Тогда можно сказать, что нормальный тип совпадает с типом средним и что всякое отклонение от этого эталона здоровья есть болезненное явление. Правда, средний тип не может быть определен с точностью типа индивидуального, поскольку свойства, его составляющие, не вполне устойчивы и способны изменяться. Но нельзя сомневаться, что он может быть получен указанным образом, ибо это непосредственный предмет науки, который сливается с родовым типом. Физиолог изучает функции среднего организма, то же можно сказать и о социологе. Когда мы научились отличать друг от друга социальные виды (об этом будет сказано позднее), тогда в любое время возможно выявить наиболее общую форму явлений для конкретного вида.

Нетрудно убедиться, что факт может быть назван патологическим только по отношению к данному виду. Условия здоровья и болезни нельзя устанавливать in abstracto[50] и абсолютно. В биологии это правило не подвергается сомнению; никому не придет в голову, что нормальное для моллюска является также нормальным для позвоночного. У каждого вида свое здоровье, поскольку каждый вид имеет собственный средний тип, и здоровье низших видов ничуть не уступает здоровью высших. Тот же принцип применим к социологии, хотя здесь он часто толкуется неверно. Нужно отказаться от широко распространенной привычки судить об институте, практике или нравственном правиле так, будто бы они дурны или хороши сами по себе и благодаря самим себе, для всех социальных типов без различия.

Так как отправная точка для оценки состояния здоровья или болезни изменяется вместе с видами, то она может изменяться внутри одного и того же вида, если последний, в свою очередь, подвергается изменениям. Так, с чисто биологической точки зрения нормальное для дикаря не всегда нормально для человека цивилизованного, и наоборот[51]. Существует и категория изменений, которые особенно важно принимать во внимание, потому что они происходят регулярно во всех видах: это изменения, связанные с возрастом. Здоровье старика не такое, как у зрелого человека, а здоровье последнего отличается от здоровья ребенка. То же самое можно сказать об обществах[52]. Значит, социальный факт можно назвать нормальным для определенного социального вида только относительно определенной стадии его развития. Потому, чтобы понять, правильно ли так его называть, недостаточно отметить форму, в которой он встречается в большинстве обществ данного вида; требуется еще рассматривать общества в соответствующей стадии их развития.

По всей видимости, мы пришли к определению терминологии, раз всего-навсего сгруппировали явления по их сходствам и различиям и дали название полученным группам. Но в действительности понятия, так сформулированные, имеют то преимущество, что узнаются по объективным и легко воспринимаемым признакам; при этом они отстоят недалеко от обыденного представления о здоровье и болезни. В самом деле, разве болезнь не воспринимается как случайность, заложенная в природе живого существа, но отличная от нормальности? Древние философы говорили именно об этом, когда заявляли, что болезнь не вытекает из природы вещей, что это плод стечения обстоятельств, внутренне присущих организмам[53]. Такой взгляд, несомненно, есть отрицание всякой науки, ведь болезнь чудесна ничуть не более здоровья; она тоже заложена в природе живых существ. Правда, она опирается не на нормальную природу, не содержится в обычном темпераменте и не связана с условиями существования, от которых они обыкновенно зависят. Напротив, типичным для вида является состояние здоровья. Невозможно вообразить, не совершая насилия над собой, такой вид, который сам по себе и в силу своей основной организации был бы неизлечимо болен. Здоровье – это по преимуществу норма, которая потому не может быть аномалией.

Да, в обыденной речи под здоровьем понимают состояние, в целом предпочитаемое болезни. Но это определение содержится в том, что приведено выше. Вовсе не без причины свойства, совокупность которых образует нормальный тип, смогли сделаться общими для данного вида. Эта общность сама по себе есть факт, который нуждается в объяснении и выявлении причин. Однако она оставалась бы необъяснимой, не будь самые распространенные формы организации также – по крайней мере в целом – самыми полезными. Как могли бы они сохраниться при таком разнообразии обстоятельств, если не содействуя индивидуумам в сопротивлении разрушительным воздействиям? С другой стороны, если иные формы встречаются реже, то потому, что – в среднем числе случаев – индивидуумы, их воплощающие, выживают с большим трудом. Наибольшая распространенность первых служит в итоге доказательством их превосходства[54].

II

Последнее наблюдение предлагает нам способ проверки предложенного метода.

Поскольку распространенность, характеризующая с внешней стороны нормальные явления, сама, будучи прямо установленной наблюдением, есть явление объяснимое, то она требует объяснения. Разумеется, можно быть уверенным заранее, что она имеет причину, но лучше постараться выяснить, какова эта причина. Нормальность явления будет более наглядной, если удастся показать, что внешний признак, посредством которого она проявляется, не только очевиден, но и обусловлен природой объектов, если, кратко, возможно превратить эту фактическую нормальность в нормальность по праву. Вдобавок это доказательство далеко не всегда будет заключаться в демонстрации полезности явления для организма, хотя чаще всего по упомянутым выше причинам будет именно так. Но, как отмечалось выше, может случиться и так, что явление окажется нормальным, не служа никакой пользе, просто потому, что оно неизбежно вытекает из природы данного существа. Не исключено, что было бы полезно, чтобы роды не вызывали столь сильных расстройств в женском организме, но это невозможно. Следовательно, нормальность явления будет объяснимой только через связь с условиями существования рассматриваемого вида – как механическое, неизбежное следствие этих условий или как средство, позволяющее организмам адаптироваться к ним[55].

Такое доказательство полезно не только в качестве проверки. Не надо забывать, что прежде всего отличение нормального от ненормального важно для понимания практики. А дабы действовать со знанием дела, недостаточно знать, чего мы должны желать, нужно знать, почему мы должны этого желать. Научные положения относительно нормального состояния будут более непосредственно применимы к частным случаям, когда мы снабдим их указаниями на причины, ибо тогда станет проще установить, в каких случаях и каким способом их нужно изменять при применении на практике.

Бывают даже обстоятельства, при которых такая проверка совершенно необходима, ведь изолированное применение первого метода может ввести в заблуждение. Примером служат переходные периоды, когда весь вид находится в процессе развития и не приобрел еще окончательно новой формы. Здесь единственный нормальный тип, уже воплотившийся и данный в фактах, есть тип прошлого, который более не отвечает новым условиям существования. Значит, какой-то факт может сохраняться в виде, уже не соответствуя требованиям ситуации. Он обладает тогда лишь видимостью нормы, а его распространенность обманчива; поддерживаемая только слепой привычкой, она больше не указывает на то, что наблюдаемое явление тесно связано с общими условиями коллективного существования. Впрочем, это затруднение свойственно лишь социологии, биология с ней, говоря в общем, не сталкивается. Крайне редко животным видам приходится принимать неожиданные формы. Естественные нормальные изменения, ими переживаемые, суть те, которые регулярно воспроизводятся у каждой особи, преимущественно под влиянием возраста. Они, следовательно, известны или могут быть известны, так как уже происходили во множестве случаев. Поэтому на каждой стадии развития животного и даже в периоды кризисов можно определять нормальное состояние. Так же обстоит дело в социологии – с обществами, принадлежащими к низшим народам. Многие из них закончили уже круг своего развития, а потому закон их нормальной эволюции установлен или по крайней мере может быть установлен. Но для наиболее развитых и поздних обществ этот закон по определению не может быть открыт, ведь они еще не прошли до конца свою историю. Социолог тем самым затрудняется решить, нормально такое-то явление или нет, потому что у него нет отправной точки для суждения.

Он выйдет из затруднения, действуя согласно намеченным выше правилам. Установив посредством наблюдения, что факт распространен, он обратится к условиям, определившим это распространение в прошлом, и затем исследует, сохраняются ли эти условия в настоящем – или же они, наоборот, изменились. В первом случае он будет вправе считать явление нормальным, а во втором постепенно придет к отказу от этого мнения. Например, для того чтобы узнать, нормально ли современное экономическое состояние европейских народов с характерным для него отсутствием организации[56], надо выяснить, что породило это состояние в прошлом. Если условия соответствуют текущим для современных обществ, то ситуацию следует признать нормальной, какие бы протесты она ни вызывала. Если, с другой стороны, оно связано с той старой социальной структурой, которую мы назвали в другом месте сегментарной[57] и которая вначале составляла основной каркас обществ, а теперь постепенно исчезает, то нужно заключить, что теперь перед нами явление болезненное, при всей его распространенности. По тому же методу нужно находить ответы на все спорные вопросы такого рода, будь то ослабление религиозных верований или развитие власти государства[58].

Тем не менее этот метод ни в коем случае не должен ни подменять предшествующий, ни применяться первым. Во-первых, он ставит вопросы, требующие дальнейшего разъяснения, вопросы, к которым можно подступиться, лишь достаточно продвинувшись в науке. Все дело в том, что он, если коротко, заключает в себе практически полное объяснение явлений, предполагая известными их причины или функции. В самом начале исследования важно иметь возможность разделять факты на нормальные и аномальные, отстраняясь от немногочисленных исключений, чтобы обозначить области физиологии и патологии. Во-вторых, факт, чтобы считаться нормальным, должен быть признан полезным или необходимым по отношению к нормальному типу. Иначе можно было бы доказать, что болезнь и здоровье неразличимы, поскольку болезнь неизбежно вытекает из пораженного ею организма. Лишь для среднего организма она таковой не является. Точно так же применение какого-то лекарства, полезного для больного организма, могло бы считаться нормой, ведь лишь при аномальных обстоятельствах оно обладает полезностью. Следовательно, этим методом можно пользоваться лишь при условии, что нормальный тип предварительно задан, а определить его возможно только другим приемом. В-третьих и последних, если верно, что все нормальное полезно без необходимости, то неверно, что все полезное нормально. Мы можем быть уверены, что состояния, распространившиеся среди представителей данного вида, более полезны, чем состояния, которые продолжают быть уникальными. Впрочем, нельзя быть уверенным в том, что они – самые полезные из существующих или тех, которые могли бы существовать. У нас нет оснований полагать, что в нашем опыте были обобщены все возможные комбинации; среди тех, которые никогда не состоялись, но были возможны, могут обнаружиться комбинации гораздо полезнее таких, что нам известны. Понятие полезности шире понятия нормы; оно относится к последнему, как род к виду. Невозможно вывести большее из меньшего, род из вида, но вид можно найти в пределах рода, ибо последний содержит его в себе. Поэтому, едва общая природа явления установлена, можно подтвердить результаты первого метода, продемонстрировав его полезность[59].

Итак, мы можем формулировать три следующих правила:

1) Социальный факт нормален для конкретного социального типа, рассматриваемого на определенной стадии развития, когда он имеет место в большинстве обществ данного типа на соответствующей стадии их эволюции.

2) Можно проверить результаты применения предшествующего метода, показав, что распространенность явления определяется общими условиями коллективной жизни рассматриваемого социального типа.

3) Проверка необходима, когда факт соответствует социальному виду, который еще не достиг предела в своем развитии.

III

Нам настолько привычно бойко отвечать на эти трудные вопросы и стремительно решать, опираясь на поверхностные наблюдения и какие-то силлогизмы, нормален социальный факт или нет, что данную процедуру сочтут, быть может, чрезмерно усложненной. Кажется излишним вдаваться в столь подробные объяснения, чтобы отличить болезнь от здоровья. Разве мы не различаем их ежедневно? Это верно, но предстоит еще убедиться в том, насколько удачно мы это делаем. Затруднительность этих задач маскируется тем обстоятельством, что мы видим, как биологи справляются с ними относительно легко. Но мы забываем, что им гораздо легче, нежели социологу, заметить, каким образом каждое явление сказывается на силе сопротивления организма, и благодаря этому определить его нормальный или аномальный характер с точностью, удовлетворительной для практических целей. В социологии большая изменчивость и сложность фактов обязывают к большей осторожности, что наглядно проявляется в обилии противоречивых суждений об одном и том же явлении. Дабы четко продемонстрировать, насколько необходима эта осмотрительность, приведем несколько примеров ошибок при ее отсутствии и покажем, в каком свете предстают самые важные явления, когда их обсуждают методически.

Если и есть факт, патологический характер которого считается неоспоримым, то это преступление. Все криминологи согласны с этим утверждением. Пусть они объясняют эту патологию различными способами, в остальном они единодушны. Между тем данная проблема требует менее обобщенного рассмотрения.

Для начала применим изложенные выше правила. Преступление наблюдается не только в большинстве обществ того или иного вида, но во всех обществах всех типов. Нет такого общества, в котором не существовала бы преступность, пускай она видоизменяется, а действия, квалифицируемые как преступные, не везде одни и те же. При этом всегда и везде существовали и существуют люди, которые поступают так, что навлекают на себя уголовное наказание. Если бы по крайней мере с переходом обществ от низших к более высоким типам доля преступности (то есть соотношение между годичным показателем преступлений и численностью населения) снижалась, то можно было бы думать, что, оставаясь нормальным явлением, преступление все-таки стремится утратить свойство нормальности. Однако у нас нет ни малейших оснований верить в реальность подобного регресса. Многие факты как будто указывают скорее на движение в противоположном направлении. С начала столетия[60] статистика предоставляет нам возможность отслеживать движение преступности. Повсюду преступность увеличилась, а во Франции увеличение составило почти 300 %. Следовательно, это явление с более явными признаками нормальности, поскольку оно тесно связано, как видится, с условиями всякой коллективной жизни. Делать из преступления социальную болезнь значило бы допускать, что болезнь не есть нечто случайное, что она, наоборот, вытекает в некоторых случаях из основополагающей конституции живого существа. Это значило бы уничтожить всякое различие между физиологическим и патологическим. Конечно, может случиться так, что сама преступность примет нормальную форму; и это происходит, например, когда она достигает чрезмерно высокого уровня. Несомненно, эта избыточность патологична по своей природе. Нормально существование преступности само по себе, но при условии, что она не превосходит некоего конкретного для каждого социального типа уровня, который может быть, пожалуй, установлен при помощи предшествующих правил[61].

Мы в итоге приходим к выводу, который выглядит довольно парадоксальным. Не следует обманывать себя: относить преступление к явлениям нормальной социологии – значит не только признавать его явлением неизбежным, хотя и прискорбным, вызываемым неисправимой испорченностью людей, это значит одновременно утверждать, что оно есть фактор общественного здоровья, неотъемлемая часть всякого здорового общества. Этот вывод на первый взгляд настолько удивителен, что он продолжительное время обескураживал нас самих. Но, преодолев первоначальное удивление, нетрудно найти причины, объясняющие и в то же время подтверждающие эту нормальность.

Прежде всего преступление нормально, поскольку общество без преступности попросту невозможно.

Преступление, как мы показали в другом месте, представляет собой действие, оскорбляющее некие коллективные чувства, особенно сильные и явно выраженные. Для того чтобы в каком-то обществе перестали совершаться действия, признаваемые преступными, требуется, чтобы оскорбляемые ими чувства встречались во всех индивидуальных сознаниях без исключения, причем в степени, которая необходима для сдерживания противоположных чувств. Даже допуская, что это условие может быть выполнено, преступление все-таки не исчезнет, а лишь изменит форму, потому что та же самая причина, которая осушила бы таким образом источники преступности, немедленно откроет новые источники.

Действительно, дабы коллективные чувства, которые защищает уголовное право конкретного народа в данный момент его истории, проникли в индивидуальное сознание, до тех пор для них закрытое, или получили бы большую власть (там, где до той поры у них ее было недостаточно), нужно, чтобы они приобрели большую, чем ранее, интенсивность. Общество в целом должно воспринимать их более остро, ибо из другого источника эти чувства не могут почерпнуть дополнительную силу, необходимую для проникновения в индивидов, прежде к ним особенно невосприимчивых. Для исчезновения убийц требуется, чтобы увеличилось отвращение к пролитой крови в тех социальных кругах, из которых появляются убийцы, а для этого нужно, чтобы отвращение выросло по всему обществу. Вдобавок само отсутствие преступления будет прямо способствовать достижению такого результата, ведь чувство кажется гораздо более достойным уважения, когда его везде и всюду уважают. Но мы упускаем из вида то обстоятельство, что эти сильные состояния общего сознания не могут усилиться таким способом без одновременного усиления более слабых состояний, нарушение которых ранее оборачивалось лишь порицаемыми проступками против условностей (слабые состояния суть продолжения, смягченные формы сильных). Так, например, воровство и простая нечестность оскорбляют одно и то же альтруистическое чувство – уважение к чужой собственности. Но одно из этих действий оскорбляет данное чувство слабее, чем другое. Поскольку среднее сознание не обладает достаточной интенсивностью чувствования и не ощущает живо более слабого из этих оскорблений, то к последнему относятся терпимее. Вот почему человека нечестного только порицают, тогда как вора наказывают. Но если это же чувство станет настолько сильным, что совершенно уничтожит в сознании склонность к воровству, то оно сделается более чутким к обидам, до тех пор лишь едва заметным. То есть оно станет реагировать на них более остро, а сами мелкие проступки сделаются предметом более сурового осуждения, и некоторые из них фактически перейдут из списка простых нравственных проступков в разряд преступлений. Так, например, выгодные одной стороне или нечестно исполненные договоры, влекущие за собой сегодня общественное осуждение или гражданское взыскание, станут преступлениями. Вообразим общество святых в идеальном, образцовом монастыре. Преступления как таковые будут там неведомы, но проступки, вполне простительные для обычного человека, вызовут то же негодование, какое вызывает нормальное преступление у обыкновенных людей. Обрети такое общество власть судить и карать, оно сочтет эти действия преступными и будет наказывать их как таковые. На том же основании человек совершенно честный судит свои малейшие нравственные слабости с той же строгостью, с какой толпа судит по-настоящему преступные действия. В былые времена насилие над личностью случалось чаще, чем сегодня, потому что уважение к достоинству индивидуума было слабее. С ростом уважения такие преступления сделались менее частыми, однако многие действия, оскорблявшие это чувство, подпали под уголовное право, к которому первоначально они не относились[62].

Чтобы исчерпать все логически возможные гипотезы, можно спросить себя, почему бы такому единодушию не распространиться на все коллективные чувства без исключения; почему бы даже наиболее слабым из них не обрести способность предупреждать всякое инакомыслие. Нравственное сознание общества воспроизводилось бы у всех индивидуумов, причем в степени, достаточной для того, чтобы помешать всякому оскорбляющему действию, как преступному, так и просто нарушающему общественный вкус. Но такое абсолютное и всеобщее единодушие совершенно невозможно, так как физическая среда, внутри которой мы все находимся, наряду с наследственной предрасположенностью и социальными влияниями, от которых мы зависим, варьируются от человека к человеку и, следовательно, вносят разнообразие в нравственное сознание. Нет возможности добиться здесь единообразия хотя бы потому, что у каждого человека собственная органическая конституция и собственное, особое место в пространстве. Вот почему даже у низших народов, у которых индивидуальность развита очень мало, такая уникальность все-таки существует. Значит, раз не может быть общества, где индивидуумы не отличались бы более или менее от коллективного типа, некоторые из этих отличий неизбежно будут носить преступный характер. Этот характер сообщается не значением, внутренне присущим действиям, а тем значением, которое придает им общее сознание. Если оно обладает значительной силой и властью, если оно делает эти отличия слабее по их абсолютной ценности, то это сознание станет одновременно более чувствительным и требовательным. Реагируя на малейшие отклонения так, как в иных условиях оно воспринимает лишь более значительные отклонения, оно наделит эти малые проступки значимостью, то есть усмотрит в них преступления.

Получается, что преступление необходимо. Оно связано с основными условиями общественной жизни и уже потому полезно, ибо условия, с которыми оно связано, в свою очередь необходимы для нормального развития морали и права.

Действительно, ныне невозможно оспаривать того, что право и нравственность изменяются не только от одного социального типа к другому, но и в пределах одного типа при изменении условий коллективного существования. Впрочем, для того чтобы эти преобразования стали возможными, необходимо, чтобы коллективные чувства, лежащие в основе нравственности, не сопротивлялись изменениям и не были чрезмерно интенсивными. В противном случае они окажутся фактически неизменяемыми. Вообще всякая схема сама по себе выступает препятствием к появлению новой схемы, и уж тем более это справедливо для глубоко укорененных схем. Чем отчетливее проявляется известная структура, тем сильнее она сопротивляется изменениям; это одинаково верно для функционального и для анатомического строения. Исчезни преступления, данное условие не выполнялось бы, ведь эта гипотеза предполагает, что коллективные чувства обретают степень интенсивности, беспримерную в истории. Все хорошо в меру и в разумном масштабе. Власть, которой пользуется нравственное сознание, не должна быть полной, иначе никто не осмелится ей противостоять, и это сознание быстро окаменеет в незыблемой форме. Для его развития необходимо, чтобы могла проявлять себя индивидуальная оригинальность. При этом наряду с оригинальностью идеалиста, мечтающего возвыситься над своим веком, должна проявляться и оригинальность преступника, стоящая ниже своего времени. Одна не существует без другой.

Это еще не все. Кроме этой косвенной пользы преступление способно играть полезную роль в описанной эволюции. Оно не только подразумевает необходимость открытия пути для насущных перемен, но и в ряде случаев прямо подготавливает эти изменения. Там, где оно существует, коллективные чувства обладают надлежащей пластичностью для восприятия новых форм, а порой преступность в какой-то мере даже предопределяет ту форму, которую они примут. Сколь часто, если задуматься, преступление предвосхищает будущую нравственность, служит шагом в направлении грядущего! Согласно афинскому праву, Сократ был преступником, его осуждение состоялось в полном соответствии с законом. Между тем его преступление, а именно самостоятельность мышления, было полезно не только для человечества в целом, но и для родины Сократа. Оно подготавливало пришествие новой нравственности и новой веры, в которых нуждались тогда Афины, ибо традиции, которыми они жили до тех пор, перестали отвечать условиям их существования. Пример Сократа далеко не единственный, он периодически повторяется в истории. Свобода мысли, которой мы теперь пользуемся, никогда бы не утвердилась без того, чтобы запрещавшие ее правила неоднократно нарушались до своей торжественной отмены. Правда, в момент нарушения поступок был преступлением, так как он оскорблял чувство, остро испытываемое средним сознанием. Но это преступление было полезным как прелюдия к преобразованиям, важность которых назревала день ото дня. Предшественниками либеральной философии были многочисленные еретики, справедливо подвергавшиеся гонениям светской власти на протяжении Средних веков и почти до нашего времени.

С этой точки зрения основные факты криминологии предстают перед нами в совершенно новом виде. Вопреки общепринятым сегодня воззрениям преступник вовсе не является асоциальным существом, кем-то наподобие паразитического элемента, чуждого и не поддающегося поглощению тела внутри общества[63]. Он исправно участвует в общественной жизни. Преступность, кроме того, нельзя более рассматривать как зло, для которого не существует установленных границ. Ни к чему радоваться, когда она опускается заметно ниже обыкновенного уровня, и можно быть уверенным в том, что такой мнимый успех чреват и непосредственно связан с каким-нибудь социальным расстройством. Так, число случаев нанесения телесных повреждений становится крайне незначительным в голодные времена[64]. Также должна обновиться или, скорее, должна быть пересмотрена теория наказания. В самом деле, если преступление равнозначно болезни, то наказание – это лекарство, оно не может трактоваться иначе; поэтому все дискуссии вокруг него сводятся к вопросу о том, каким ему быть, чтобы служить именно лекарством. Однако если в преступлении нет и намека на патологию, то наказание не призвано исцелять; его истинное назначение следует искать в другом.

Следовательно, вышеизложенные правила ни в коей мере не стремятся к соответствию логическим формальностям, что само по себе малоценно. Напротив, в зависимости от того, применяются эти правила или нет, наиболее существенные социальные факты полностью меняют свой характер. Пускай приведенный пример особенно нагляден (потому мы и сочли нужным остановиться на нем), можно было бы привести множество других примеров, столь же показательных. Нет общества, где не считалось бы за правило, что наказание должно быть соразмерным преступлению; а вот для итальянской школы этот принцип выглядит беспочвенной выдумкой теоретиков права[65]. Для этих криминологов сам институт наказания в том виде, в каком он функционировал до сих пор у всех известных народов, есть явление противоестественное. Мы уже видели, что для Гарофало преступность, свойственная низшим обществам, не содержит в себе ничего естественного. Для социалистов капиталистическая организация, несмотря на свою распространенность, составляет отклонение от нормы, обусловленное насилием и хитростью. Наоборот, для Спенсера наша административная централизация и расширение полномочий правительства выступают главнейшим пороком нынешних обществ, пусть в обоих случаях налицо поступательность и всеобщность на всем протяжении человеческой истории. Считается, что человек не испытывает потребности систематически определять нормальный или аномальный характер социальных фактов по степени их распространения. Всегда и всюду это смело решалось посредством диалектики.

Однако если отказаться от указанного критерия, то не только мы сталкиваемся с заблуждениями и путаницей, вроде только что приведенных, но и сама наука становится невозможной. Ведь ее непосредственным предметом является изучение нормального типа; если же наиболее распространенные факты оказываются патологическими, получается, что нормальный тип как будто никогда не существовал. Но зачем тогда изучать факты? Они могут лишь подтверждать наши предрассудки и укреплять наши заблуждения, поскольку вытекают из них. Если наказание и ответственность, как они существуют в истории, суть плоды невежества и варварства, то зачем пытаться узнать их ради определения их нормальных форм? В итоге разум вынужден отворачиваться от реальности, отныне для него безынтересной, углубиться в себя и в самом себе искать материалы, необходимые для воссоздания этой реальности. Дабы социология могла рассматривать факты как объекты, нужно, чтобы социолог ощущал необходимость их изучать. Главной задачей всякой науки о жизни, будь то индивидуальной или общественной, является определение и объяснение нормального состояния, а также его отличие от состояния аномального. Если нормальность не свойственна объектам как таковым, если, напротив, она есть свойство, привносимое извне или такое, в котором почему-то объектам отказываем, то благотворная зависимость от фактов теряется. Разум примиряется с реальностью, которая мало чему может научить. Он более не сдерживается предметом, к которому прилагается, ибо в некотором смысле сам определяет этот предмет. Следовательно, различные правила, установленные нами до сих пор, тесно между собою связаны. Дабы социология и вправду стала наукой об объектах, нужно принять за критерий нормальности именно всеобщий характер явлений.

Вдобавок наш метод обладает тем преимуществом, что он регулирует одновременно действие и мысль. Если желательное не является объектом наблюдения, если оно может и должно быть определено своего рода умственным вычислением, то в поисках лучшего нет, так сказать, предела для свободы воображения. Ведь как устанавливать для совершенствования тот рубеж, которого оно не сможет превзойти? Оно по определению ускользает от всякого ограничения. Цель человечества отодвигается тем самым в бесконечность, своей отдаленностью приводя в отчаяние многих и возбуждая и воспламеняя других – тех, кто, чтобы приблизиться к ней немного, ускоряет шаг и вовлекается в революционную деятельность. Этой практической дилеммы можно избежать, если признать желательное здоровым, а состояние здоровья обозначить как нечто определенное и присущее объектам; тогда предел усилий одновременно задается и устанавливается. Больше не нужно безнадежно стремиться к цели, которая отдаляется по мере приближения к ней; требуется лишь усердно и настойчиво трудиться ради поддержания нормального состояния, ради его восстановления в случае расстройства и ради выявления нормы, если состояние изменилось. Долг государственного деятеля уже не в том, чтобы насильно толкать общества к идеалу, который мнится соблазнительным. Скорее он, как врач, должен предупреждать возникновение болезней правильной гигиеной, а когда болезнь все же случается, стараться ее вылечить[66].

Глава IV. Правила построения социальных типов