Правила ведения боя. #победитьрак — страница 51 из 113

Пока готовимся, спрашиваю Шепелева: «Почему тогда вы решили, что доктор Блэк – это единственный шанс?» – «Потому, – отвечает, – что других шансов у нас просто не было».

Зимой 2013-го Фриске в Нью-Йорке ожидала вердикта врачей престижной клиники Мемориального онкологического центра имени Слоуна-Кеттеринга, врачи которой должны были включить Жанну в группу клинических испытаний одного из относительно новых химиотерапевтических протоколов. Но время шло, ответа не было: сперва не доставало анализов, потом состояние здоровья Фриске стремительно ухудшилось. «Всё это время, – рассказывает Шепелев, – мне писали и звонили разные люди, пытавшиеся помочь. В их числе – мама Анастасии Хабенской. У Жанны и Насти, я тебе говорил, – схожая болезнь: такой же стремительный прогресс и ничтожные шансы на выздоровление. С одной лишь разницей: мы проходили этот путь позже Насти и Кости, за нас было время: в медицине кое-что изменилось». Телефон доктора Блэка Шепелеву передала мама Насти Хабенской: «Нам он уже не поможет. Может быть, вам», – сказала она.

Жанну Фриске Блэк впервые принял в холле одной из гостиниц Нью-Йорка, где получал очередную престижную медицинскую премию. «Я хорошо помню, как прямо в лобби этой фешенебельной гостиницы доктор Блэк загрузил на свой лэптоп снимки Жанны, – рассказывает Шепелев. – Несколько минут изучал их. А потом, не отрываясь от экрана, спросил:

– Вы слышали что-нибудь об иммунной терапии?

– Нет.

– У меня есть для вас предложение. «Ервой». Считаю, это единственное, что может помочь. Но, во-первых, это дорого, а во-вторых, это экспериментальная терапия, то есть никаких гарантий, только шанс».

Шепелев вспоминает, что тогда ответил: «Если честно, то до вас нам никто даже не предлагал шанса».

Всю следующую ночь Дмитрий просидит в Интернете, пытаясь без эмоций оценить итог разговора с доктором Блэком. Выяснит то, что ни для кого не является секретом, но о чем прежде с ним не говорил ни один врач: в 2013 году во всем мире уже применялась иммунотерапия, однако ни о каких клинических испытаниях иммунотерапевтических препаратов вообще, и «Ервой», в частности, в России речь не идет.

Сама идея использовать PD-1 ингибиторы для попытки контролировать опухолевые клетки появилась в конце 1990-х, к 2008 году первые иммунотерапевтические препараты прошли клинические испытания во время международных мультицентровых исследований. В 2018-м за идеи о возможной иммунотерапии онкологических опухолей и их практическую реализацию Джеймсу Эллисону из США и Тасуку Хондзё из Японии дали Нобелевскую премию по физиологии и медицине.

Именно США и Япония, а также Израиль стали лидерами научных изысканий и практических исследований, касающихся иммунотерапии. В этих странах впервые были проведены клинические исследования пионера иммунотерапии – ипилимумаба (торговое название «Ервой»). Его действие, напомню, заключается в блокировании гена CTLA4. Наиболее широкую и, по сути, главную известность «Ервой» приобрел в случае меланомы, теперь это стандартная терапия для этого заболевания. В 2012-м в нескольких крупных онкологических центрах, в том числе и в Медицинском центре Седарс-Синай, начались исследования «Ервой» для лечения агрессивных опухолей мозга. На момент первого визита Шепелева и Фриске в клинику и встречи с профессором Блэком результаты этих исследований были неизвестны, но считались перспективными. То есть единственное, что Блэк действительно мог предложить, – это надежда. Однако для человека, у которого еще вчера вообще никакой надежды ни на что не было, это предложение колоссально и многообещающе. Дмитрий Шепелев, разумеется, был таким человеком: «Всю эту ночь, весь следующий день и много, много дней и месяцев у меня из головы никак не шел финал нашего разговора с доктором Блэком. Помню, я спросил его: «Когда вы произносите слово «шанс», что вы имеете в виду, излечение?» Он ответил: «Продление жизни». Но продление жизни – это же шанс и есть. Ты понимаешь, о чем я говорю?»

Я молчу и считаю лепестки на цветах яблони, что растет прямо под окном кабинета доктора Блэка. Яблоня эта такая полногрудая, полноцветная. Она так привольно и широко раскинулась в гостиничном палисаднике, что хочется вдыхать и вдыхать пьяный запах этих розовых цветов. Но стеклянное окно кабинета герметично. И никакого запаха нет. Я смотрю на цветы и думаю о том, что часто желание обрести надежду у онкологического пациента или его близких побеждает чувство реальности. Так бывает: люди слышат то, что хотят услышать, неосознанно пропуская мимо ушей подробности, могущие отобрать надежду, разрушить устраивающую картину.

«Да, надежда – это то, с чем нам приходится иметь дело». Во время интервью доктор Блэк собран, спокоен и серьезен. Ему не кажется несущественным такой немедицинский поворот разговора. «Но в каком-то смысле мы, врачи, тоже оказываемся эмоционально вовлечены в эту историю. Это очень связано с гуманизацией всего того, что касается лечения, спасения, качества жизни и ее продления. Наука развивается. Но развивается не так быстро, как нам хотелось бы. Однако это движение вперед вместе с повышенной чувствительностью к ценности каждой человеческой жизни позволяет нам страшно радоваться, если вдруг появляется препарат, который (есть надежда!) продлит жизнь пациента на год. На полгода. Или даже на несколько месяцев. Вам кажется это несущественным? Вы скажете: это несоизмеримые траты? Хорошо. Теперь представьте, что речь идет о ком-то, кого вы любите. И важным станет каждый день. В этом смысле этически современный врач находится в очень сложном положении: шанс ведь стоит денег, и немалых, они есть не у всех. Это очень сложные размышления».


«Еще десять лет назад в моей ситуации выхода никакого не было, никакой надежды. А теперь – вот», – говорит моя подруга Надя, покачивая на руках засыпающего Гришу. Гриша посасывает грудь и смешно храпит. Я смотрю на Гришу, этого полуторагодовалого розовощекого младенца. Его существование, его необходимость в нашем существовании и, в конце концов, этот его ничем не выдающийся, очень обычный детский храп не терпят никакой сослагательности. Его, Гриши, не могло не быть. И говорить об этом даже как-то дико.

Но два года назад Гриши еще не было. Точнее, он был внутри Нади. Кроме него внутри Нади был рак. Мне ужасно не хочется спрашивать, но спросить надо: «Вот у тебя есть ребенок внутри, но есть еще и муж, и другой четырехлетний здоровый и веселый ребенок. Были ли у тебя варианты: лечиться, избавившись от ребенка, что легче и эффективнее, не лечиться вообще, испугавшись нанести ребенку внутри непоправимый вред? Кто и как озвучивал эти варианты и как ты выбирала?»

Надя смотрит на спящего Гришу. Наде совсем не хочется отвечать. Но я сижу напротив и смотрю на нее: не встанешь же и не уйдешь. И я вижу, как начинает дрожать Надина рука, когда она отпивает глоток чая, как часто она моргает, как нарочно смотрит на Гришу и что-то там поправляет ему, хотя ничего поправлять не надо: спит ребенок спокойно и пусть спит.

«Знаешь, – говорит наконец Надя, – все решения мы принимали вместе с моим мужем Славой. И я ему невероятно благодарна за то, что ни разу маятник не качнулся в какую-то сторону: или я, или ребенок. Нам обоим были одинаково важны обе жизни. Мой рак начался с предопухолевого состояния, которое было диагностировано еще до беременности. Но врачи сказали: наблюдать. Никто же не мог предугадать, что я забеременею Гришей. Таких планов не было».

Доктор Михаил Ласков потом назовет всё случившееся с Надеждой Кузнецовой «идеальным штормом»: цепочка обстоятельств, каждое из которых могло и не произойти, но, произойдя, спровоцировало другое. Но всё произошло, реализовав худший из возможных сценариев: диагноз «рак матки» на шестом месяце беременности.

«У меня была фантастическая команда: онколог Михаил Ласков, химиотерапевт Даниил Строяковский, хирург-онколог Владимир Носов. Они всё досконально изучили. Они меня вели через всю беременность до тех пор, пока рак не стал раком, так, как будто ничего особенного не происходило. И ведь была вероятность, что и не произойдет». Всё случилось, как всегда бывает с раком, неожиданно. Кузнецова пришла на очередной прием к онкологу Владимиру Носову. Он посмотрел очередные анализы и сказал: «Будем брать биопсию».

«Он сказал, что если всё будет нормально, то пришлет результаты в электронную почту, а если нет – пригласит на прием, – рассказывает Надя. – А это такое время зимнее, предрождественское, мы должны с друзьями ехать на дачу. Но, не получив никаких результатов анализов в почту, я нахожусь в полной прострации. А потом еще мне помощница доктора звонит и назначает время на самый ранний прием. Я почти не помню этих выходных. Помню только, что вдруг оказалась в настоящем коконе заботы. Меня окружили со всех сторон фантастической любовью, подхватили и понесли».

Наступил понедельник. Надя думала, что доктор назначит операцию, опухоль вырежут, беременность оставят. Но на шестом месяце беременности такого варианта нет. Вариантов вообще никаких нет. Пятнадцать, десять, пять лет назад, да и сегодня почти везде единственный вариант, который мог быть предложен Наде, – сохранение ее жизни: операция с прерыванием беременности и быстрое начало химиотерапии.

Гриша проснулся. Его надо переодеть, покормить. Мы отвлекаемся, шутим, перебираем игрушки, способные его отвлечь, наконец, сдаемся – ставим мультики. Мне очень надо спросить, как она, Надя, сделала другой выбор. Как этот другой выбор вообще оказался возможным. Но спрашивать о том, как была решена судьба Гриши, имея живого и веселого Гришу перед глазами, я не могу.

Надя начинает сама: «Я пришла к доктору Носову на прием, и он сказал, что варианты такие: либо я прерываю беременность и иду спокойно лечиться – у меня первая стадия, лечение будет быстрым и минимальным. Либо я сохраняю беременность, и мы прямо сейчас начинаем довольно длительную химиотерапию. При этом риск негативных последствий для ребенка около 15 %. Варианта не лечить нет. Риск, что рак перейдет в неоперабельную стадию еще до родов, больше 50 %». «Как ты сделала этот выбор?» – спрашиваю я. И Надя останавливается, замолкает. Очень спокойно смотрит на меня. А я ее рассматриваю. Свет из кухонного окна падает ровный, мягкий. В нем хорошо видно, что у Нади светлые, до прозрачности голубые глаза, смуглая кожа, родинка над верхней губой. Надя красивая. Она всегда была красивой. Но рак как-то по-особенному подчеркнул эту красоту, сделав очевидной, заметной.