Я понимаю, что этот ее ответ – всё равно не ответ. Один шаг, другой – это всё равно не окончательное решение вопроса, не точка. Мне приходится вернуть ее к началу разговора: «Так когда же стало понятно, что всё, что рака в вашей жизни больше нет, что вам больше не страшно?» Отвечать ей не хочется. И она уточнит: «Вы уверены, что эта информация точно нужна пациентам, что им это будет в помощь?» – «Конечно, уверена, они всегда об этом спрашивают». – «Да, наверное, я бы тоже хотела услышать что-то в этом роде лет 15 назад. Это помогло бы составить план. Всё могло бы пройти легче». И она заставляет себя вспомнить всё заново: «Лечение длилось, наверное, лет десять. Вначале само лечение: операция, радиация, химия – это, наверное, полгода. А потом страх. Каждые три месяца проверки, потом каждые полгода проверки, потом – каждый год. И так примерно семь лет постоянного, держащего за горло страха. А потом он ушел. Вот так взял и ушел. Это, наверное, совпало с той передачей у Оксаны. Но до сих пор, а прошло уже почти 20 лет, перед каждой проверкой обязательно надо помолиться: «Господи, не допусти». Сходил, проверился, убедился. И отпускает. Но до сих пор, Катя, до сих пор, знаете, если вдруг что-то где-то идет не так, что-то болит, какое-то недомогание, встать с утра тяжело – все воспоминания немедленно встают перед глазами. В общем, я теперь понимаю, что это на всю жизнь. Это как удар током, который легко вспомнить по ощущениям и который всегда вспоминаешь при схожих обстоятельствах. Наверное, это похоже на то, как маленьких щенков учат: если они что-то не то делают, их – по попе ремешком. А потом чуть что: просто бросаешь рядом с собакой этот ремень, и собачка шелковая. Вот так меня жизнь надрессировала. Я свое «фу» запомнила на всю жизнь. Навсегда».
Договорив это, она почти сразу встает, не глядя ссыпает в сумку всё, что успела разложить на столе, смотрит на часы, театрально ужасается и на пути к выходу из ресторана сообщает: «Невероятно, мы тут четыре часа почти сидим и говорим о моей жизни! Я на концерт сейчас опоздаю». Я не хочу так заканчивать. Это неправильная точка. Я хватаюсь за соломинку: «У вас новая концертная программа? Вы знаете, к вам наша Женя сегодня придет на концерт». Она улыбается, разумеется, раскусив хитрость: «Мы поговорим после концерта. Просто попьем чаю?» – «Да». – «В каком ряду будет сидеть Женя?»
Иду по коридору с опущенной головой. Не хочу ни на кого смотреть. Боюсь вернуться в ЭТУ реальность. Уговариваю себя дойти до кабинета, узнать про анализы, поговорить с врачом и сразу домой. Что бы она мне ни сказала. Домой, домой.
Доктор скажет: «Всё хорошо. Трансплантация прошла успешно». И совершенно неожиданно для себя Женя спросит: «А что дальше?» И неожиданно для всех в этом кабинете добавит: «А когда мне можно выйти на работу?» Ее дочь, вместе с мамой пришедшая на этот важный в истории болезни прием, остановит Панину: «Что значит на работу? Ты же собиралась сидеть дома и никуда не ходить! Мама, не ходи, побереги себя, пожалуйста». Но Евгению уже не остановить. Сама возможность полноценной жизни, ее дыхание и ее очевидная перспектива кажутся ей истинным смыслом всего этого лечения. И она прямо спросила доктора: «А что меня ждет?» Большое счастье, что доктором, отвечающим Паниной, была Капитолина Мелкова.
«Возврат болезни, в частности рака, такое событие, которое может случиться, а может – нет. Если человек живет, постоянно думая о том, что может заболеть и от этого умереть, то фактически он сам себе сокращает полноценную жизнь, он ее портит, – полагает Мелкова. – Человеку в период ремиссии (я специально говорю «человеку», не «пациенту», он ведь перестал быть «пациентом»; навсегда или на время, покажет жизнь), даже если доктор еще не сказал: «Вы окончательно излечились», но он хорошо себя чувствует, у него нет признаков заболевания, надо понимать – это и есть жизнь. Это не жизнь после или во время рака, это просто жизнь. Надо быть бойцом. Поднять голову и вернуться в эту жизнь, окунуться в нее с головой. Вести абсолютно полноценный образ жизни. Инвалидность после рака – это недоразумение. Но страшна не формальная инвалидность, а инвалидизация, которую пациент сам себе приписывает. У меня был больной, ему было 39 лет, он пережил очень тяжелую пересадку, был 2002 год, и он при выписке сказал: «Ну вот, теперь мне нельзя есть, пить, отдыхать, с женой общаться…» И так далее. Чушь собачья! Мы лечим для того, чтобы человек всё это мог делать, чтобы он жил максимально полноценной жизнью. Он должен жить нормальной жизнью. Он не может – он должен. Есть ряд заболеваний, когда человек может вылечиться, и ряд заболеваний, когда может наступить рецидив, то есть болезнь вернется, но никто не знает когда. И это так же, как мы с вами не знаем, когда мы умрем. Но мы же не думаем каждую минуту о том, что вот будете переходить дорогу и что-то случится».
Я слушала Капитолину, и внутри меня росло доселе неведомое мне чувство: в споре поставлена точка. В моем споре с теми, кто говорил, что надо уволиться, убежать, исчезнуть, если у тебя рак. В моем споре с самой болезнью. Я не считаю себя победителем. Просто пока по очкам я выигрываю этот спор. Я, конечно, понимаю, все зыбко. Доктор говорит, что рак, возможно, вернется. В этом случае мне предстоит еще одна пересадка. Но только одна-единственная, потому что моих клеток осталось только на одну трансплантацию. Это, конечно, угнетает. Но. И это «но» очень важное. Я твердо знаю, что излечиваемость от моей болезни 0–3 %. В самом начале мне казалось, что это невероятно мало. В рамках казуистической погрешности. Теперь я твердо верю, что этого достаточно. По крайней мере, для того, чтобы я сама стала этим самым «казуистическим» случаем.
Из кабинета своего лечащего доктора она выйдет уверенной походкой, с высоко поднятой головой. Пойдет по коридору и как будто новыми глазами увидит отделение, где лежала, Онкоцентр, которого боялась, московскую зиму, которую никогда не любила. Перешагнув порог дома, тут же бросится к телефону. Наберет номер своей приемной, она ведь главный врач, чтобы сказать секретарю: «Через три недели я выхожу на работу». Изумленная помощница взволнованно уточнит: «Правда?» И тут же добавит: «Приходите скорее. Мы очень, очень вас ждем».
«Ты представляешь, он сказал записаться в спортзал, сходить к косметологу и где-нибудь обязательно вкусно поесть», – почти кричит в телефон только что вышедшая от доктора Ласкова пациентка. «Нет, Лен, он не сказал, что я здорова. Но он сказал, что всё можно. В хороший ресторан, да. Ну, он название не сказал, но сказал, что бокал-другой мне не повредит», – говорит она. Прием у Ласкова произвел на нее явно ошеломляющее впечатление. Она пересказывает его во всех подробностях подруге, сидя прямо на ступеньках клиники и размахивая руками: «Сказал, что ерунда, что я тебе рассказала. Вообще могу всем рассказывать, это нормально. Только не надо себя жалеть. И менять образ жизни не надо. Сказал, что могу работать столько, сколько смогу». Пауза. «Да не чувствую я, что у меня нет сил, Лена, я сколько раз тебе уже говорила, не чувствую!» В сердцах бросает трубку. Упирается в меня взглядом: «Ну, вы представляете, не верит. Все кругом думают, если у меня рак, значит я сразу должна лечь пластом и лежать, дожидаясь конца. А у меня сил как у коня, между прочим. А у вас?» Честно признаюсь незнакомке, что устаю. Но я не пациентка Ласкова. Просто жду встречи с доктором. Собеседница понимающе: «Дождитесь! Не пожалеете! Мировой мужик. Он первый, после приема у которого я действительно поверила, что буду жить, а не зачахну под грузом килограммов лекарств».
Уже темнеет, когда у доктора клиники амбулаторной онкологии и онкогематологии заканчивается прием. И у Михаила Ласкова наконец находится время поговорить.
Прежде всего спрашиваю: зачем ему, успешному доктору, стажировавшемуся в Royal Marsden Hospital (Лондон), отделении детской онкологии Children Hospital Los Angeles, паллиативной службе госпиталя «Хадасса» (Иерусалим), прежде работавшему в крупнейшем онкоцентре страны (РОНЦ им. Н. Н. Блохина), ведущему постоянный прием в одной из самых успешных российских коммерческих клиник EMC, вдруг понадобилось открывать собственную клинику, да еще такую, где нет ни операционных, ни стационара – три врачебных кабинета, регистратура, минимум персонала. Отвечает обстоятельно: «Понимаешь, мы не можем изменить существующую систему здравоохранения в стране. То есть могли бы, наверное, но тут нужно кое-что много большее, чем мое или твое желание. Однако мы можем создавать вокруг себя мир, в том числе и профессиональный, системный, отвечающий нашей системе координат. Что такое работа онколога? Это всегда работа в команде. Если передо мной сидит пациент, то на меня работают еще 100 человек. Я ничего не смогу сделать без рентгенолога, который посмотрит КТ, и лучше, чтобы рентгенолог был хороший. Частенько я никуда не могу двигаться дальше без опытного квалифицированного хирурга, который в нужное время правильно и технологично сделает операцию. Я как без рук, если нет эксперта в молекулярной генетике, я не обойдусь без эксперта в патоморфологии. Я перечислил только самые важные пункты. Без команды любой онколог бессилен. На сегодняшний день наличие такой команды в любом отечественном учреждении здравоохранения – мечта прекрасная и недостижимая. Не реальность, а именно несбыточная мечта. У нас часто диагноз ставят в одном месте, химиотерапию проводят в другом, оперируют в третьем. При этом несколько десятков специалистов, имеющих отношение к одному конкретному пациенту, довольно часто не знакомы между собой и не имеют никакой связи друг с другом, то есть не обсуждают ни динамику, ни стратегию. Пациент на ватных ногах перемещается по огромному городу и слушает разрозненные рекомендации. Разумеется, идеальным решением проблемы было бы создание единой структуры, объединившей всех этих врачей в одном месте. Так выглядит стандартная университетская онкологическая клиника в прогрессивном государстве. У нас такого, за редчайшим исключением, нет. Увы, я не могу назвать ни одной клиники в России, где представлены все хорошие или хотя бы неплохого, среднего уровня специалисты западного масштаба. Но лично я, врач Михаил Ласков, знаю большое количество специалистов, хороших специалистов, вызывающих у меня доверие, в тех областях, с которыми мне приходится взаимодействовать во время лечения каждого конкретного пациента. К сожалению, они работают в самых разных медицинских учреждениях. Я долгое время жил с бесчисленными звонками в телефоне, когда друзья и знакомые, знакомые знакомых спрашивали: «А найди мне хорошего пульмонолога? А посоветуй лучшего хирурга? А кто, по-твоему, самый грамотный гематолог?» И так далее. В какой-то момент я понял, что представляю собой уже не просто врача, но какой-то колл-центр. И этот ресурс надо использовать».