Так была создана клиника, в которой прием действительно ведут три уже знакомых нам с вами доктора. Каждый ведет прием или оперирует в каких-то других больницах. А еще постоянно и много читает, стараясь быть в курсе последних достижений медицины. Все вместе это, если можно так выразиться, сетевой экспертный центр: принимая пациента, начиная его лечение, Ласков со товарищи берутся за его экспертное сопровождение. «Мой пациент пойдет только к тому хирургу, с которым я предварительно поговорю, КТ ему будет делать специалист, которому я много лет доверяю, – говорит Ласков. – И даже если, не дай Бог, мой пациент сломает ногу, то со мной как с онкологом в первую очередь будут советоваться о том, как и что с ним делать».
Так на самом деле должна быть устроена медицина в XXI веке. Знания, командный принцип работы и доверительные отношения с пациентом без жесткой привязки к стенам, бренду, организационно-правовой форме.
За окном уже почти ночь. Мы подходим к метро, пьем кофе из пластиковых стаканов. И я вдруг начинаю хохотать, вспомнив о воодушевленной пациентке на крыльце клиники. Спрашиваю Ласкова: его совет девушке заняться собой – это действительно из области медицины или просто фигура речи?
Ласков довольно улыбается: «А ты как думаешь? Посмотри на нее: она полна сил, она не парализована, она любит жизнь, она хочет жить. Было бы непрофессионально и даже безнравственно сейчас зажать ее в угол весом и неотвратимостью диагноза. Это ее сломает. И мы получим очередного пациента с вытянутым бледным лицом и безжизненными глазами, в которых нет надежды. Пациент без надежды – самый тяжелый случай. Такого пациента очень тяжело «перетянуть» на сторону жизни. Даже в том случае, если диагноз подразумевает и полное излечение, и полноценную жизнь».
По мнению Ласкова, основная беда современной отечественной (и не только отечественной, настаивает доктор) медицины в том, что рост научно-технического прогресса и возможностей медицины сильно опережает возможности любой государственной системы. Проще говоря: увеличение продолжительности жизни онкологических больных и вылечиваемость всё большего числа онкологических заболеваний ставят систему государственного обеспечения в тупик. Прежде все были уверены в том, что пациент, победивший рак, – это чудо, единичный случай, большинство таких пациентов стремительно уходят из жизни. Теперь всё иначе. И государство не успевает перестроиться. Кем считать пациента с онкологическим заболеванием: полноценным гражданином, способным работать, платить налоги, приносить пользу семье и обществу, или полностью зависимым, нетрудоспособным, до конца дней нуждающимся в материальной и медицинской помощи? «Вот тут государство оказывается в тупике, который в английском языке называется opportunity cost (цена упущенной возможности), – хмуро говорит Ласков. – В русском языке термина такого нет, потому что наше государство еще не осознало эту проблему как таковую и даже не попыталось подступиться к ее решению. Смысл термина в том, сколько стоит лечение онкологического больного и каким образом можно сделать эти траты эффективней».
Для того чтобы лечение, страдание, выздоровление и надежду можно было перевести на понятный чиновникам язык цифр, потребуется создать медицинский регистр, точно и явно показывающий, что и как улучшает результаты лечения и выживаемости за определенный промежуток времени, и определенное количество денег, потраченных на это лечение. Если речь идет о выгоде государства, полагает Ласков, то результаты лечения онкологических пациентов можно считать в трудоспособных днях пациента, который получил диагноз, проходит лечение и, наконец, закончил его. В английском языке эта область знаний называется Public Health – здоровье общества.
«Если чиновник системы здравоохранения задается вопросами Public Health, значит, он думает не о том, как ему «заткнуть дырку» в области «онкология», а о том, что происходит со здоровьем популяции. И тут предстоит ответить на следующий вопрос: чего хочет от своих граждан государство? Чтобы люди больше работали? Или оно хочет меньше денег тратить, но чтобы они меньше умирали? Или чтобы они меньше умирали, но и меньше жили, не работая?» – загибает пальцы Ласков, допрашивая непредставимое в его крошечном кабинете государство. Но это его не останавливает: Ласков все равно дает этому государству советы: «Все эти вопросы обсуждаются с социальными службами, потому что забота о тех, кто не оправился от болезни настолько, чтобы вернуться к работе, ложится именно на социальный сектор. Когда ответы на эти вопросы будут получены, станет понятной государственная стратегия не просто в отношении нацпроекта «Онкология», а в отношении конкретных людей – онкологических больных. Готово ли общество принять их? Готово ли государство помогать им вернуться? Готовы ли мы все тратить невероятное количество денег на лечение, становящееся с каждым годом дороже, но качественнее и действеннее?»
Доктор не может произнести вслух, но становится очевидным: возможности медицины теперь сильно превосходят возможности государства. Люди, которые прежде умирали в первые полгода – пять лет после постановки диагноза, теперь могут жить несоизмеримо больше. Но на их лечение придется потратить значительно больше тех средств, что государство готово тратить. А значит, качественное лечение онкологических больных, возможно, убыточная статья, объясняющаяся только степенью гуманистической ориентированности государства. Или все же инвестиция? Так вопрос распределения финансов становится этическим: долгая жизнь неработающего человека обходится дорого.
Мы спускаемся в полупустое метро. Пережидая шум поезда, спрашиваю: «Действительно ли современная онкология движется в сторону индивидуально подобранного лечения, которое, возможно, понадобится пациенту всю жизнь?» Ласков отвечает: «Современная противоопухолевая терапия движется от органа в сторону гена. То есть сегодня важно, что рак не в легком, а в печени, а будущее за тем, чтобы понять, что за мутация случилась, как и почему что-то в организме пошло не так. В этой связи нас ожидает всё больше и больше вариантов лечения, которые будут подбираться под пациента. Приведу пример: если раньше, например, рак легких лечился вариантами А, Б и В, то в течение 10 лет будет А, Б, В, Г, Д, Ж, З и еще, возможно, И. Сами пациенты и их заболевания будут делиться на всё более мелкие подгруппы, для каждой будут придуманы свои фишечки, дробление болезней будет связано с молекулярными признаками. Но это совершенно не значит, что мы каким-то образом приблизились к вопросу, который все хотят задать: «А когда-нибудь мы вылечим рак?» Черт его знает. Думаю, что скорее всего нет. Но будет лучше. С этим действительно можно будет жить, работать, любить, возможно, рожать, и уж точно – воспитывать детей и внуков».
Приходит поезд. «Мне пора, – говорит Ласков, – а то пропущу электричку». Каждый день на дорогу от дома до работы и обратно Ласков тратит не меньше четырех часов. «Это мое личное время на размышления», – любит отшучиваться доктор.
Глава 32
Как быстро наступил этот март. Я так привыкла считать недели и дни до выписки, что почти разучилась жить на воле, в обычном режиме. Какое здесь, оказывается, быстрое время. Как бежит, убегает. Никак не могу подстроиться, научиться идти с ним в ногу: всё мелькает. Но это, несомненно, лучше, чем глядеть в белый потолок и бесконечно гнать себя по кругу одних и тех же невеселых мыслей.
Итак, март. После трансплантации прошло два месяца. Я больше месяца работаю. Тяжело, трудно, очень тяжело, очень трудно. Иногда ловлю себя на том, что начинаю говорить и забываю, что только что сказала. Страшно. И внутри себя страшно. И страшно кому-то сказать об этом. Стараюсь не показывать виду. Но всё время тайком щупаю свой пульс, проверяю: не мокрый ли лоб, украдкой смотрю на себя в зеркало – всё ли на своих местах. А дома не могу по нескольку часов уснуть, мысленно исследую организм. Всё ли в порядке. Не вернулся ли… Черт, не могу написать, даже рука не поворачивается. Нет, я смогу. Я всё время боюсь, что мой рак вернется. Проверяю себя, ощупываю, прислушиваюсь. А потом опять не могу уснуть, считаю барашков, считаю волны. Появляются новые вопросы, не имеющие моментального ответа: мне отпущено еще время, еще немного времени. Зачем? Что я должна успеть сделать? Что из этого самое важное?
Когда вопросов становится совсем много, так много, что нечем дышать, Женя сама себя одергивает: так вот же она, жизнь после рака. Та самая жизнь, в возможность которой она еще полгода назад верила не до конца. Но теперь другая проблема: теперь в этой жизни «после-всего-того-что-было» надо научиться нормально, то есть по возможности комфортно, себя чувствовать. Она учится. Пока медленно, без особого плана, аккуратно: самоучитель по английскому, заканчивающийся ремонт на даче и связанные с этим уютные покупки, переезд, ожидание лета, которое, как ни крути, всё равно рано или поздно наступит. Значит, будет дачный сезон и даже, возможно, поездка на море, не случившаяся год назад из-за болезни.
Всё это, безусловно, важно. Но Евгении кажется, что должно быть что-то еще глобально важное, что-то помимо простых бытовых человеческих радостей. Ей почему-то не верится в простоту случившегося: не верится, что эта как будто дополнительная жизнь – после рака – была ей отпущена просто так, не в обмен на что-то, не под процент и не за дополнительную плату. А просто так. Для того, например, чтобы радоваться веселому первому весеннему солнцу.
Солнце, находившееся в начале нашего интервью с Лаймой Вайкуле в зените и свалившееся в самый трудный момент разговора за горизонт, теперь сменилось большой, похожей на спелый абрикос, луной. Круглая луна отражается в темной осенней воде Москвы-реки, рассыпается тысячами осколков, отсвечивает в большом окне ресторанной веранды, падает в чашки с чаем, тает на кончиках ложек. За четыре с половиной часа, кажется, проговорена целая жизнь. «Как вы думаете, людям это действительно будет полезно?» – спрашивает она. Ответить я не успеваю. У нее звонит телефон. Лайма слушает внимательно, кивает. Говорит собеседнику: «Сейчас, минутку, я достану тетрадь и буду записывать». Спрашивает в трубку: «Какая стадия? А где лечились до этого? Какая была химия? Почему отказали в госпитализации?» Потом опять слушает. Наконец говорит: «Я понимаю, в каком вы сейчас состоянии. Но постарайтесь держать себя в руках. Вы нужны вашему мальчику. Больше ему сейчас опереться не на кого. Как только я пойму, что смогу вам помочь, перезвоню». Положив трубку, читает мне по записям в тетрадке короткую историю болезни трехлетнего малыша: нейробластома, третья стадия, врачи в России сказали, что не берутся ни лечить, ни оперировать. Нужна экспертная консультация, то есть второе мнение. Мы снова возвращаемся за стол: она так и не ушла, хотя уже пару раз собиралась. Она почти критично опаздывает на какую-то важную репетицию, с площадки то и дело звонят обеспокоенные люди. Оказывается, что незнакомый мальчик важнее. В четыре руки обзваниваем приходящие на ум благотворительные фонды, пытаясь устроить ребенка на консультацию, а значит, понять: есть ли какой-то шанс. В России или за границей. И сколько это может стоить. «Катя, если у вас быстрее, чем у меня, появится какая-то информация, как ему помочь, дайте знать, хорошо? Если понадобится моя помощь: звонить, просить, требовать – тоже звоните. И надо будет пон