Он сел за соседний столик, и Грабб тут же к нему присоединился. Я и глазом моргнуть не успела, как Фран последовала за Граббом, оставив меня одну на растерзание Хэнка. Но меня ее отсутствие не слишком расстроило; я была занята: передо мной был Хэнк Грей, и я глядела на него во все глаза. Непоколебимый Генри Грей. Он действительно был, пожалуй, чуть ниже Тинкера ростом, явно старше, и Хэнк выглядел в точности так, как выглядел бы Тинкер после двухнедельного голодания и грубой бесприютной жизни.
– Ты видела его картины? – спросил у меня Джонни, незаметно указывая на Марка. – Грабб называет их пачкотней.
– И в этом тоже он полностью не прав, – похоронным тоном вставил Хэнк.
– А какие картины пишешь ты? – спросила я.
Он некоторое время оценивающе меня рассматривал, словно пытаясь понять, заслуживаю ли я ответа.
– Я пишу реальные вещи, – наконец сказал он. – Красивые вещи.
– Вещи? Мертвые вещи? Натюрморты?
– Ну, вазы с апельсинами я не пишу, если ты это имеешь в виду.
– А разве вазы с апельсинами не могут быть красивыми?
– Теперь уже не могут.
Он потянулся через стол, взял в руки пачку сигарет «Лаки Страйк», лежавшую перед Джонни, и показал мне.
– Вот красивая вещь, – сказал он. – Корпус корабля красный, а гаубица зеленая. И концентрические круги. Все эти цвета имеют конкретный смысл. И конкретную форму.
И Хэнк вытащил из пачки сигарету, даже не спросив у Джонни разрешения.
– Вот это картина Хэнка, – сообщил мне Джонни и указал на полотно, прислоненное к ведерку с углем.
По лицу Джонни сразу было видно, что Хэнка он просто обожает. И не только как художника. Он, похоже, находился под впечатлением от всей жизненной программы Хэнка. Видимо, тот для него являл собой некий новый тип американца.
Мне, впрочем, было нетрудно понять, где истоки воззрений Хэнка. Он являлся представителем того нового поколения художников, которые пытались не только перенять хемингуэевский этос вечной корриды, но и перенести его на холст; а если не на холст, так хотя бы на тех невинных жертв, которые оказались с ними рядом. Почти все эти художники были людьми мрачными, самоуверенными и брутальными, но самое главное – они не боялись смерти, что бы это ни значило для них, целыми днями стоящих перед мольбертом. Сомневаюсь, что Джонни, восхищаясь Хэнком, имел хоть какое-то представление о том, сколь модным становится подобное отношение к жизни, а также какого уровня счет в аристократических банках поддерживает это грубо-показное безразличие к смерти.
Продемонстрированная мне картина явно была написана той же рукой, что и митинг портовых грузчиков в комнате Тинкера. На ней была изображена погрузочная платформа скотобойни. На переднем плане была вереница припаркованных грузовиков, а на заднем как бы нависала надо всем огромная неоновая реклама в виде светящегося кастрированного бычка и названия фирмы «Вителли». В целом цвета и линии рисунка являли собой некий упрощенный вариант творений Стюарта Дэвиса.
Да, все это весьма сильно смахивало на Стюарта Дэвиса.
– Ганзевоорт-стрит? – спросила я.
– Верно, – сказал Хэнк, явно впечатленный моей наблюдательностью.
– Почему ты решил изобразить здесь рекламу «Вителли»?
– Потому что он там живет, – сказал Джонни.
– Потому что я никак не мог выбросить ее из головы, – поправил его Хэнк. – Неоновая реклама действует, как эти чертовы сирены. Приходится привязывать себя к мачте, если хочешь ее просто нарисовать. Ты понимаешь, о чем я?
– Не совсем. – Я посмотрела на картину. – Но твоя картина мне нравится.
Хэнк поморщился.
– Это тебе не какие-то декорации, сестренка. Это наш мир.
– Сезанн тоже рисовал наш мир.
– Ну да, всякие фрукты, кувшины, полусонных женщин. Никогда это нашим миром не было! Это был мирок тех, что мечтают стать королевскими живописцами.
– Извини, но я совершенно уверена, что и те живописцы, что искали покровительства знатных лиц, создали немало знаменитых исторических полотен и портретов. Натюрморты, разумеется, – это несколько более личная форма самовыражения.
Хэнк некоторое время молча созерцал меня, потом спросил:
– Тебя кто сюда прислал?
– Что?
– А может, ты председатель какого-нибудь дискуссионного клуба? Или еще что-нибудь в этом роде? Все это, может, лет сто назад и впрямь было как ты говоришь, но, как только такое искусство оказалось вымоченным в слезах всеобщего восхищения и обожания, тот, кто для одного поколения был гением, в следующем поколении превратился в сифилитика. Ты когда-нибудь работала на кухне?
– Конечно.
– Правда? В летнем лагере? В столовой общаги? В армии, например, если тебе влепят КП[82], то, вполне возможно, придется за полчаса почистить и порубить целых сто луковиц. Луковый сок так въедается в кожу на кончиках пальцев, что от его запаха неделями не избавиться, его каждый раз чувствуешь, даже принимая душ. Вот во что в наше время превратились апельсины Сезанна, да и его пейзажи тоже. В луковую вонь, пропитавшую пальцы. Согласна?
– Пожалуй.
– Ну, еще бы!
Я украдкой посмотрела на Фран: вдруг она поймет, что нам уже пора уходить, но она моих взглядов не замечала, перебравшись к Граббу на колени.
Как и большинство воинственных людей, Хэнк со своими речами довольно быстро надоедал; я чувствовала, что уже устала от него, то есть у меня были все основания сказать ему «всего хорошего» и удалиться. Но я никак не могла забыть чисто инстинктивное предположение Тинкера насчет того, что мы с Хэнком в чем-то похожи и непременно друг другу понравимся. В общем, я решила идти напролом и спросила:
– Итак, ты брат Тинкера, верно?
Мое заявление его явно ошеломило. Было заметно, что для него это в высшей степени неожиданно, и он не представляет, как ему реагировать; да и говорить на эту тему ему, похоже, было не слишком приятно.
– Ты-то откуда Тинкера знаешь?
– Мы друзья.
– Да ну?
– А почему это так тебя удивляет?
– Ну, он никогда не увлекался подобными туда-сюда… В общем, интрижками.
– А может, у него появились и более приятные варианты времяпрепровождения.
– О-о-о, прекрасно, если это действительно так. И, возможно, кое-что из этого ему даже удастся – если та похотливая сука, что им манипулирует, не вмешается.
– Она тоже мой друг.
– Ну, как ты сама сказала, о вкусах не спорят. Так?
И Хэнк вытащил из пачки Джонни еще одну сигарету.
И где только этот тип мог встретиться с Ивлин Росс? И почему он так ее презирает? – никак не могла понять я. Выбросить бы его самого через ветровое стекло, вот тогда сразу стало бы ясно, надолго ли хватит его самоуверенности! Еще вопрос, сумел бы он настолько восстановиться, как это сделала Ивлин? Я так разозлилась, что, не удержавшись, спросила:
– А что, Стюарт Дэвис рисовал сигареты «Лаки Страйк»?
– Не знаю. А что, он действительно их рисовал?
– Конечно, рисовал. Ведь подумать только, до чего твои картины похожи на его творения! Как в плане урбанистической образности, так и по основным цветам и упрощенным линиям.
– Прелестно! Тебе бы следовало зарабатывать себе на хлеб, препарируя лягушек.
– Этим я тоже занималась. Неужели в квартире твоего брата нет ни одной картины Стюарта Дэвиса?
– Неужели ты думаешь, что Тедди вообще известно, кто такой Стюарт Дэвис? Черт возьми! Да он готов и оловянный барабан себе купить, если я ему это посоветую.
– А твой брат, похоже, не столь плохого мнения о тебе.
– Да? Так, может, ему следовало бы это мнение переменить?
– Знаешь, я пари готова держать, что в армии тебе чаще других приходилось быть на КП.
Хэнк так расхохотался, что в итоге даже закашлялся. Потом схватил свой стакан, поспешно со мной чокнулся и даже впервые за весь вечер мне улыбнулся.
– Это ты правильно заметила, сестренка.
Когда мы наконец встали, собираясь уходить, Хэнк расплатился за всех. Он вытащил из кармана пачку новеньких банкнот, отсчитал несколько штук и небрежно бросил на стол, словно какие-то фантики. А как насчет цвета и формы этих банкнот? – захотелось спросить мне. Какова их конкретная жизненная цель? Разве это не настоящие вещи? Разве это не объекты, достойные восхищения?
Видел бы сейчас Хэнка его личный банковский менеджер!
После того посещения ирландского бара я была почти уверена, что больше никогда не увижусь с Фран. Но она ухитрилась где-то раздобыть мой номер телефона и как-то в дождливую субботу позвонила мне с извинениями, что тогда меня бросила. Она сказала, что хотела бы как-то загладить свой промах, и пригласила меня в кино. Но вместо кино мы с ней переходили из одного бара в другой и в итоге провели время весьма весело, почти как в старые времена. Когда же я все-таки решилась спросить, зачем ей понадобилось прикладывать столько усилий и меня выслеживать, она ответила: «Это просто потому, что мы с тобой очень похожи».
Мы действительно были примерно одного роста, у обеих были каштановые волосы и карие глаза, обе выросли в двухкомнатных квартирах на том берегу реки, что противоположен Манхэттену. И, наверное, тем дождливым субботним вечером подобной схожести нам оказалось достаточно. Мы немного покружили по городу и расстались, но вечером в начале июня она снова позвонила и спросила, не хочу ли я завтра поехать в Белмонт на пробный заезд.
Мой отец питал здоровое отвращение к любым рискованным затеям. И полагал, что наивернейший путь к гибели – это положиться на доброту незнакомцев. Так что я никогда не играла в канасту даже со ставкой в один пенни и не спорила на палочку жвачки, кто первым осмелится бросить камень в окно директора школы. А уж на скачках я и вовсе никогда не бывала. Потому и не поняла, что Фран имеет в виду.
– Пробный заезд?
Оказалось, что в среду перед Бельмонт-Стейкс[83]