Некоторое время Хэнк, чуть отвернувшись от меня, наблюдал за джаз-бандом и кивал, но скорее пребывая в согласии с музыкой, а не с тактом.
– Сигареты какие-нибудь есть? – спросил он.
Я вытащила из сумки пачку и протянула ему. Он вытащил две сигареты, одну протянул мне, а второй раз десять постучал по столешнице, а потом сунул ее за ухо. В помещении было жарко, и он, начиная потеть, предложил:
– Послушай, ты не будешь против, если мы выйдем на воздух?
– Конечно, давай выйдем, – сказала я, – только погоди минутку.
Обогнув стол, я подошла к Дики и тихонько ему сказала:
– Это брат одного моего старого друга. Мы с ним на минутку выйдем покурить, хорошо?
– Конечно, конечно, – сказал он, старательно демонстрируя махровую самоуверенность.
Но все же – на всякий случай – набросил мне на плечи свой пиджак.
Мы с Хэнком вышли на улицу и остановились под навесом у входа в клуб. Зима еще не пришла, но было довольно свежо. После довольно уютной, но душной атмосферы клуба для меня это было именно то, что надо. Но не для Хэнка. На улице ему явно было столь же некомфортно, как и внутри. Он закурил, но не ту, припрятанную, сигарету, а другую, с совершенно иной начинкой, и, не стесняясь, с наслаждением затянулся. Я, кажется, начинала понимать, что худоба Хэнка и его чрезмерная возбудимость – это отнюдь не следствие его борений с цветом и формой.
– Ну, и как там мой братец? – спросил он, швырнув спичку на проезжую часть.
Я сказала, что давно, уже целых два месяца, не видела Тинкера и даже не представляю, где он сейчас. Наверное, я сказала это чуть более резким тоном, чем хотелось бы, потому что Хэнк снова глубоко затянулся и с интересом посмотрел на меня.
– Мы с Тинкером поссорились, – пояснила я.
– Вот как?
– А если точнее, то я наконец сообразила, что он не совсем такой, каким хочет казаться.
– А ты такая?
– Во всяком случае, если и есть разница, то очень небольшая.
– Ты принадлежишь к редкой породе людей.
– Но я, по крайней мере, не пытаюсь внушить всем и каждому, что чуть ли не из колыбели скакнула в Лигу Плюща.
Хэнк выронил сигарету, усмехнулся и растер ее ногой.
– Ах ты, паучок! Ты же все неправильно поняла. Самое гнусное вовсе не в том, что Тедди притворяется выпускником Лиги Плюща, а в том, что подобное дерьмо в нашем обществе играет первостепенную роль. Никому не интересно, что Тинкер говорит на пяти языках и сумеет благополучно добраться домой как из Каира, так и из Конго. Те знания, которыми он обладает, ни в школе, ни в колледже не получишь. Там, возможно, и умеют делать некие выжимки, а потом заталкивать эту кашу в головы студентов, но учить по-настоящему точно не умеют.
– А еще чего они не умеют?
– Учить удивляться.
– Удивляться?
– Да, именно удивляться. Практически любой человек способен купить машину или одну прекрасную ночь в городе. Почти все мы попросту лущим дни своей жизни, как орешки арахиса. И лишь один из тысячи способен смотреть на окружающий мир с удивлением. Я, разумеется, имею в виду не тех, кто с глупым видом пялится на Крайслер-билдинг. Я говорю о тех, кто способен восхититься крылышком стрекозы. Или байкой чистильщика обуви. Или прогулкой в светлый час с чистыми помыслами.
– Для этого нужно обладать невинностью ребенка, – сказала я. – Значит, по-твоему, Тинкер как раз такой?
Он схватил меня за руку чуть выше локтя и стиснул ее так, словно сердился, что я так-таки ничего и не поняла. Я чувствовала, что от его хватки наверняка останутся синяки.
– Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, по-младенчески мыслил, по-младенчески рассуждал, а как стал мужем…[176]
Хэнк выпустил мою руку.
– …Тем более – жаль.
Он отвел глаза. И снова поискал за ухом, надеясь найти там ту сигарету, которую уже выкурил.
– Так что же случилось? – спросила я.
Хэнк посмотрел на меня этим своим проницательным взглядом – он словно каждый раз взвешивал, стоит ли ему снизойти до ответа на заданный мною вопрос, – и сказал:
– Что случилось? Сейчас я тебе расскажу: наш старик постепенно потерял все, что у нас было, одно за другим. Когда родился Тедди, мы вчетвером жили в доме из четырнадцати комнат. И примерно каждый год мы теряли по комнате – и переезжали еще на несколько кварталов ближе к докам. А к тому времени, как мне исполнилось пятнадцать, мы жили уже в какой-то ночлежке, которая буквально нависала над водой.
И он, вытянув руку под углом в сорок пять градусов, показал мне, как именно она нависала.
– У моей матери была мечта, чтобы Тедди непременно учился в том же колледже, что и наш прадед – это было еще до бостонского чаепития[177]. Так что она скопила немного на черный день, расчесала Тинкеру кудри и отправила его в этот колледж. А когда он был на первом курсе, попала в отделение для больных раком, и наш старик нашел ее заначку. Вот как-то так.
Хэнк покачал головой. Складывалось впечатление, что с Хэнком Греем сразу было ясно: стоит ли одобрительно кивать головой или возмущенно ею мотать в знак полного несогласия.
– И, по-моему, с тех пор Тедди только и делал, что всеми силами старался вернуться в этот гребаный колледж.
Мимо проходила пара негров, мужчина и женщина, оба очень высокие. Хэнк, сунув руки в карманы, мотнул головой в сторону мужчины и спросил:
– Эй, приятель, закурить есть?
Он задал этот вопрос своим обычным, отрывистым и недружелюбным, тоном, но негра это, похоже, ничуть не смутило. Он не только дал Хэнку сигарету, но и зажженную спичку ему поднес, заслонив огонек своей огромной черной ручищей. Хэнк еще долго смотрел вслед этой негритянской паре, и на лице его было написано нечто вроде благоговения, как если бы он вновь обрел веру в человеческую расу. А когда он снова повернулся ко мне, то был весь в поту, как во время приступа малярии.
– Ты ведь Кейти, верно? – почему-то снова спросил он. – Послушай, у тебя не найдется немного денег?
– Не знаю.
Я пошарила в карманах пиджака Дики, обнаружила там портмоне с несколькими сотнями долларов и засомневалась, стоит ли все это отдавать Хэнку. Потом протянула ему две десятки. Когда я доставала деньги, он невольно облизнулся, словно уже предвкушая то, во что они вскоре превратятся. Взяв протянутые мной купюры, он так стиснул их в кулаке, словно выжимал губку.
– Ты внутрь-то собираешься возвращаться? – спросила я, уже зная, что нет.
Вместо ответа он как-то неопределенно махнул рукой в сторону Ист-Сайда. Мне, впрочем, показалось, что этот жест имел некий оттенок завершенности: все разговоры кончены, и Хэнк уверен, что больше мы с ним никогда не увидимся.
– Значит, пять языков? – спросила я, прежде чем он ушел.
– Да. Пять языков. И на каждом из них он отлично умеет лгать себе самому.
Вся наша компания проторчала в клубе до глубокой ночи и была за это вознаграждена. Как раз после полуночи и начали собираться настоящие музыканты. Они подходили постепенно, каждый со своим инструментом под мышкой. Некоторые сразу влезали на сцену, другие останавливались и подпирали стену. Кое-кто устроился в баре, позволяя другим угощать их в порядке благотворительности. Около часу ночи какая-то группа из восьми музыкантов, среди которых было три трубача, заиграла «Beguine»[178].
Позднее, когда мы уже уходили, огромный негр, который играл на саксофоне, перехватил меня у дверей. Я остановилась, изо всех сил стараясь скрыть свое удивление.
– Эй! – окликнул он меня густым монашеским басом, и тут я вспомнила, кто он такой: тот самый саксофонист, что играл в кафе «Хотспот» накануне Нового года.
– Вы ведь подруга Ивлин? – сказал он.
– Да, верно. Кейти.
– Что-то ее давно не видно.
– Она переехала в Лос-Анджелес.
Он кивнул с сокрушенным видом, словно Ив, переехав в Лос-Анджелес, неким образом опередила свое время. Возможно, впрочем, так оно и было в действительности.
– У этой девушки, у Ив, слух имеется.
Столь высокую оценку он дал с видом человека, которого слишком часто понимают неправильно.
– Если увидитесь с ней, скажите, что нам ее не хватает.
Затем он снова удалился в бар.
А я после этих его слов засмеялась и никак не могла остановиться.
Ибо весь тот 1937 год мы довольно часто по настоянию Ив ходили вечером в разные джаз-клубы, и когда она ловила кого-то из музыкантов, чтобы стрельнуть сигаретку, я приписывала это просто неким ее поверхностным импульсам – желанию полностью отринуть свое здравомыслие уроженки Среднего Запада и смешаться с негритянской средой. Все это время я даже не подозревала, что Ивлин Росс – истинная поклонница джаза, причем настолько тонко его понимающая, что музыканты стали скучать без нее, когда она куда-то уехала.
Я нагнала остальных уже на улице, воздав маленькую благодарственную молитву, ни к кому конкретно не обращенную. Потому что, когда какой-нибудь случай вдруг покажет тебе твоего старого, но в данный момент отсутствующего друга в самом благоприятном свете, это один из самых лучших подарков, какие способна преподнести тебе судьба.
А насчет самолетиков из бумаги Дики отнюдь не шутил.
Поскольку мы с ним очень поздно вернулись из «Пристроя», то на следующий день решили позволить себе предаться самой сладкой роскоши, какую способен предложить Нью-Йорк и весь воскресный вечер. Дики позвонил вниз, на кухню, и заказал к чаю целое блюдо сэндвичей. А вместо джина он на этот раз откупорил бутылку белого вина, действующего не так стремительно. Вечер был очень теплый, не по сезону, и мы устроили себе маленький пикник на обширном балконе в пятьдесят квадратных футов, выходящем на Восемьдесят третью улицу, и развлекались, разглядывая в бинокль дома напротив.
Прямо на той стороне улицы на двадцатом этаже дома № 42 был душный званый ужин, за которым напыщенные всезнайки в смокингах по очереди произносили тяжеловесные тосты. А на восемнадцатом этаже дома № 44 трое детей, которых родители давно уложили спать, потихоньку встали, включили свет, сняли с кроватей матрасы и построили из них баррикады, а потом, схватив подушки, принялись воспроизводить сцену уличного сражения из «Отверженных» Гюго. Но самое приятное ждало нас в пентхаусе дома № 46: там какой-то полный мужчина в наряде гейши играл на рояле «Стейнвей», пребывая в состоянии полнейшего экстаза. Двери на балкон у него были открыты, и негромкий, как всегда в субботу, ночной трафик не заглушал чудесных сентиментальных мелодий, которые он с таким воодушевлением исполнял: «Blue Moon», «Pennies from Heaven», «Falling in Love with Love». Играл он, закрыв глаза, и раскачивался на стуле, элегантными движениями перебрасывая над клавиатурой свои мясистые руки, словно и в это движение вкладывал обуревавшие его чувства. Зрелище было поистине завораживающее.