Ваша светлость! Первосвященница взяла за правило обращаться к заложникам в манере, свойственной их родному времени. Но в данном-то случае это титулование лишь затруднит привыкание заложницы к новым условиям!
А какое мне, собственно, дело, вспылила Лемберт в собственный адрес, до того, привыкнет она или не привыкнет? Да ровным счетом никакого. Меня заботит безрассудная увлеченность Калхейна — это да, но и то потому, наверное, что он отверг меня как женщину. У отвергнутых аппетит разгорается еще сильнее — в любом столетии…
— Я намерена, ваша светлость, — произнесла ее святейшество, когда Анна поднялась, — задать вам несколько вопросов. Вы вправе ответить на них любым угодным вам образом. Моя задача — убедиться, что с вами обращаются хорошо и что благородной науке предотвращения войн, которая избрала вас святой заложницей, служат достойные люди. Вам понятно, что я говорю?
— Да, понятно.
— Получаете ли вы все необходимое вам для комфорта в быту?
— Да.
— А для комфорта душевного? Выполняются ли ваши просьбы о книгах, предметах искусства и вообще просьбы любого характера? Есть ли у вас с кем общаться?
— Нет, — ответила Анна.
От Лемберт не укрылось, что Брилл буквально оцепенел. Ее святейшество переспросила:
— Нет?
— Для нашего душевного комфорта — да и для комфорта в быту, если угодно, необходимо разобраться в нашем нынешнем положении со всей возможной полнотой. Без этого ни одно разумное существо обрести душевный покой не может…
— Вам, — вмешался Брилл, — сообщили все, что касается вашей нынешней жизни. Вы же хотите другого — узнать о событиях, которые теперь, в силу вашего пребывания здесь, никогда не произойдут.
— Но ведь они произошли, лорд Брилл, иначе о них никто бы не знал. И вы тоже.
— В вашем временном потоке этих событий больше не случится.
Лемберт явственно слышала, что в голосе директора нарастает еле сдерживаемый гнев. Интересно, а первосвяшенница тоже слышит? Анне Болейн, разумеется, невдомек, сколь серьезные последствия может повлечь за собой обвинение со стороны ее святейшества в нарушении правил обращения с заложниками. Если Брилл честолюбив — а почему бы и нет? — подобное обвинение может поломать ему дальнейшую карьеру.
— Наше время стало теперь вашим временем, — быстро нашлась Анна. — Вы сами обратили одно в другое. Мы своего нынешнего положения не выбирали. И если ваше время стало теперь и нашим, тогда мы безусловно имеем право на знание, сопутствовавшее нашему собственному времени. — Она бросила взгляд на первосвященницу. — Во имя нашего душевного покоя.
— Ваше святейшество… — начал было Брилл.
— Нет, нет! Королева Анна права. Ее аргументы весомы. Вы выделите квалифицированного специалиста и обяжете его дать ответ на любые — подчеркиваю, любые! — вопросы относительно ее судьбы в потоке Дельта и относительно событий, ожидавших Англию в случае, если бы королева не стала священной заложницей.
Брилл нехотя кивнул.
— До свидания, ваша светлость, — произнесла ее святейшество. — Через две недели я вернусь и вновь поинтересуюсь вашим самочувствием…
Через две недели? Следующий визит сюда первосвященнице полагалось бы нанести не ранее, чем через полгода. Лемберт покосилась на Калхейна, хотела оценить его реакцию на эту вопиюще нарочитую охоту за ошибками Института времени. Но Калхейн не поднимал глаз от пола, к которому Анна Болейн склонилась в очередном неуместном реверансе, и от бархатных юбок, которые улеглись вокруг нее золотым кольцом.
И опять они прислали к ней простолюдина! Простолюдин будет рассказывать ей о нынешней ее жизни и той, какую она потеряла. И не сумеет скрыть, что очарован ею. Впрочем, этого от Анны не умел скрыть никогда и никто. И она терпела даже таких нахалов от сохи, покуда они были ей полезны. Вот если мастер Калхейн осмелится на излияния, тогда незамедлительно получит нагоняй, как получил выскочка Смитон.
Пусть представители низших сословий не рассчитывают, что она станет обходиться с ними учтиво, как с благородными дворянами.
Впрочем, он вел себя достаточно скромно, несмело вошел в комнату, присел на стул с прямой спинкой. А Анна расположилась в огромном резном кресле, однако плотно скрестила руки на груди, чтобы удержать их от дрожи.
— Скажите мне, какой смертью я умерла в 1536 году.
Господи Боже! Доводилось ли кому-либо прежде выговорить столь противоестественную фразу?
— Вы были обезглавлены, — пролепетал Калхейн. — Вас обвинили в измене.
Он запнулся, покраснев. Ей все стало ясно. Применительно к королеве обвинение в измене может означать только одно.
— Он обвинил меня в прелюбодеянии. Чтобы избавиться от меня и жениться в третий раз.
— Да.
— На Джейн Сеймур?
— Да.
— Успела ли я до того принести ему сына?
— Нет.
— А Джейн Сеймур родила ему сына?
— Да. Эдуарда Шестого. Но он умер шестнадцатилетним, через несколько лет после самого Генриха.
Ну что ж, вот известие отчасти радостное, но недостаточно радостное, чтобы расплавить комок в горле. Ее обвинили в измене. И у нее так и не было сына… Нет, Генриха не просто потянуло на эту стерву Сеймур. Значит, он возненавидел ее, Анну. Прелюбодеяние…
— С кем?
Несмотря на краткость вопроса, простолюдин понял и опять покраснел.
— С пятью мужчинами, ваша светлость. Всем при дворе было ясно, что обвинения ложные, призванные главным образом прикрыть собственные грехи короля, — это признавали даже ваши враги…
— Кто эти пятеро?
— Сэр Генри Норрис. Сэр Фрэнсис Уэстон. Уильям Бретон. Марк Смитон. И… и ваш брат Джордж.
На миг ей почудилось, что ее стошнит. Каждое имя падало как удар хлыста, последнее — как топор палача. Джордж. Ее любимый брат, музыкальный, отважный, остроумный… Гарри Норрис, друг короля. Уэстон и Бретон, молодые и беспечные, но по отношению к ней неизменно почтительные и осторожные… и еще Марк Смитон, тупица, допущенный ко двору лишь потому, что неплохо играл на верджинеле…[29]
Узкие изящные руки впились в подлокотники. Однако миг слабости миновал, и она сумела вымолвить с достоинством:
— Они отрицали обвинения?
— Смитон сознался, но его вынудили под пыткой. Остальные отрицали свою и вашу вину безоговорочно. Гарри Норрис вызвался защищать вашу честь в поединке с кем угодно.
Ах, как похоже на Гарри с его старомодными принципами!
— Все они умерли тоже, — выговорила она. Это не звучало вопросом: если ее казнили за измену, то должны были казнить и их. И не только их — никто не умирает от рук палача в одиночку. — Кого убили еще?
— Быть может, — промямлил Калхейн, — лучше отложить остальные вопросы до другого случая? Для вас же лучше, ваша…
— Кого еще? Моего отца?
— Нет. Сэра Томаса Мора. Джона Фишера…[30]
— Мора? За мое…
Она не сумела выговорить «прелюбодеяние».
— Казнили потому, что он не пожелал принести клятву, признающую верховенство короля над церковью. Ведь ради вас Генрих вывел англиканскую церковь из-под власти папы и положил начало религиозным смутам…
— Ничего подобного! Еретиков в Англии всегда хватало. История не может возложить вину за это на меня!
— Их было все же гораздо меньше. — Калхейн говорил почти извиняющимся тоном. — Королева Мария, прозванная «Кровавой Мэри», жгла на кострах как еретиков всех, кто, опираясь на закон о верховенстве короны, требовал разрыва с Римом… Ваша светлость! Что с вами… Анна?
— Не прикасайтесь ко мне!..
Королева Мария… Следовательно, ее кровная дочь Елизавета была лишена наследства, а то и убита? Неужели Генрих стал таким негодяем, что убил ребенка? Своего собственного ребенка? Разве что решил… Она еле-еле прошептала:
— А что с Елизаветой?
В глазах Калхейна наконец-то засветилось понимание.
— О нет, Анна! Нет! После Эдуарда сначала правила Мария, как старшая дочь от первого брака, но когда она умерла, не оставив наследников, Елизавете исполнилось только двадцать пять. И ваша дочь стала величайшим правителем, какого когда-либо знала Англия. Ее царствование длилось сорок четыре года, и именно при ней Англия превратилась в мировую державу.
Что? Ее малышка Елизавета? Руки Анны сами собой разжались, отпустили неприглядный искусственный трон. Значит, Генрих не отрекся от дочери и не убил ее. И малышка стала величайшим правителем, какого знала страна…
— Теперь вам ясно, — сказал Калхейн, — почему нам казалось, что лучше не посвящать вас в подробности.
— Сама разберусь, лучше или не лучше.
— Извините…
Он сидел скованно, свесив руки между колен. Ну точь-в-точь как крестьянин, как тупица Смитон… Однако тут ей припомнилось, что сотворил Генрих с нею самой, и гнев вспыхнул с новой силой.
— Я стояла перед судом. Мне вменили в вину связь с пятью мужчинами… и в том числе Джорджем. И все обвинения были ложными… — Что-то чуть заметно изменилось в лице Калхейна, а она следила за ним неотрывно. — Если… а вы уверены, что обвинения были ложными, мастер Калхейн? Вы хорошо знаете историю. Возможно, вам известно…
Докончить фразу она не сумела. Вымаливать приговор истории через такого простолюдина… не бывало худшего унижения. Даже испанский посол, посмевший назвать ее «королевской наложницей», унизил ее несравнимо меньше.
Калхейн ответил, осторожно подбирая слова:
— История об этом умалчивает, ваша светлость. Как вы вели себя… вернее, как повели бы… это знаете только вы сами.
— Как должна была, так и вела… так и повела бы, — злобно отозвалась она, передразнивая его. Он смотрел на нее жалобно, как побитый щенок, как деревенщина Смитон после нагоняя. — Скажите мне лучше вот что, мастер Калхейн. Вы изменили историю в направлении, какое сочли наилучшим, так вы уверяете. Останется ли моя дочь Елизавета величайшим правителем, какого когда-либо знала Англия? Я имею в виду — в моем временном потоке? Или в своем стремлении к миру любой ценой вы изменили и ее судьбу?