Правило четырех — страница 32 из 62

Я поднимаюсь, стараясь перевести дыхание, и делаю шаг в направлении общежития. Пол хватает меня за руку.

— Нас увидят сверху. — Он осматривается, выбирая другой маршрут, и указывает на окна с западной стороны. — Туда.

— У тебя все в порядке? — спрашиваю я.

Он кивает, и мы прибавляем шагу, чтобы оторваться от возможной погони. Ветер пробирается под ворот куртки, пробегая холодными пальцами по влажной от пота шее. Я оглядываюсь назад — Дод-Холл и Браун-Холл превратились в два почти слившихся с тьмой пятна. Ночь растеклась по кампусу, добравшись до самых отдаленных уголков. И только окна художественного музея по-прежнему ярко освещены.


Мы идем на восток, через Проспект-Гарденс, ботаническую сказку в центре кампуса. Крохотные весенние посадки припорошены снегом, но американский бук и ливанский кедр стоят над ними, как раскинувшие руки ангелы-хранители. По одной из боковых улочек проплывает полицейская патрульная машина.

Мысли перепрыгивают с одного на другое, дергаются, кружатся. Что же мы видели? Может быть, это Тафт рылся в бумагах Билла, пытаясь уничтожить свидетельства некоей существовавшей между ними связи. Может быть, Тафт и вызвал полицию. Я смотрю на Пола, но по его лицу определить что-либо невозможно.

Вдалеке подает признаки жизни музыкальное отделение.

— Можно немного отсидеться там.

— Где?

— В репетиционной, в подвале.

В ночном воздухе плавают разрозненные ноты. Музыканты-«совы» часто приходят в Вулворт репетировать ночами. По направлению к Проспект проносится, разбрызгивая жижу, еще одна патрульная машина. Я заставляю себя идти быстрее.

Вулворт построили совсем недавно, и здание, появившееся из-под строительных лесов, представляет собой довольно любопытное сооружение: снаружи оно напоминает крепость, но изнутри кажется хрупким. Крытый портик вьется подобно речушке через музыкальную библиотеку и классы первого этажа, а потом взбегает вверх, на третий. Уныло подвывает ветер. Пол открывает дверь, воспользовавшись своей карточкой, и придерживает ее, пропуская меня вперед.

— Куда?

Я веду его к ближайшей лестнице. Мы с Джилом были здесь уже дважды, оба раза после скучных субботних вечеринок. Второй жене его отца очень хотелось, чтобы Джил научился играть что-нибудь из Дюка Эллингтона, как моему отцу хотелось приобщить меня к музыке Арканджело Корелли. В результате мы с Джилом, имея на двоих восьмилетний опыт учебы, не можем похвастать практически ничем. Джил способен изобразить нечто отдаленно напоминающее «Сядь на поезд „А“», я вымучиваю «Ла Фолья», и оба мы делаем вид, что знаем толк в таких вещах, как мелодия и ритм.

Спустившись в подвал, обнаруживаем, что здесь почти никого нет. Лишь из одной комнаты доносятся звуки гершвиновской «Рапсодии». Мы укрываемся в ближайшей свободной студии, и Пол усаживается на стул за пианино. Клавиши инструмента для него такая же загадка, как клавиатура компьютера, и он не смеет даже прикоснуться к ним. Лампочка вверху мигает и гаснет.

— Даже не могу поверить, — говорит он наконец и глубоко вздыхает.

— Зачем им все это? — спрашиваю я.

Словно не слыша, Пол проводит указательным пальцем по черным и белым косточкам.

Я повторяю вопрос.

— Что ты хочешь услышать, Том?

— Может быть, поэтому Стайн и хотел тебе помочь?

— Когда? Сегодня, с дневником?

— Нет, еще раньше.

— Когда ты перестал работать с «Гипнеротомахией»?

Он говорит так, словно хочет уколоть, еще раз напомнить, что следы Билла ведут ко мне.

— По-твоему, это я виноват?

— Нет. Конечно, нет.

Но обвинение уже брошено, и теперь оно висит в воздухе между нами. Карта Рима, как и дневник, напомнила мне о том, от чего я отказался, о том, чего мы достигли, о том, какое это было счастливое время. Я смотрю на свои лежащие на коленях руки. Отец сказал как-то, что они у меня ленивые. Пять лет занятий так и не принесли результата: я не сыграл ни одной сонаты Корелли. После этого отец стал подталкивать меня к занятиям баскетболом.

Сильные отбирают у слабых, а умные — у сильных.

— А его записка Кэрри? — спрашиваю я, не отводя глаз от пианино.

Задняя сторона инструмента, та, которая должна быть у стены, даже не покрыта лаком. Странная экономия. Я вспоминаю анекдот о профессоре, который не причесывал волосы на затылке, потому что не видел их в зеркале. Таким же был и мой отец. Мне всегда казалось, что дело в некоем дефекте перспективы, возникающем у того, кто смотрит на мир только с одной стороны. Его студенты замечали это, должно быть, так же часто, как и я. Каждый раз, когда он поворачивался к ним спиной.

— Ричард никогда не пытался забрать у меня что-то, — кусая ноготь, говорит Пол. — Наверное, мы просто что-то не заметили.

В комнате тепло и тихо, лишь из коридора доносятся иногда приглушенные звуки сонаты Бетховена, пришедшего на смену Гершвину. Так же тихо и покойно становилось в нашем доме летом при приближении грозы. Электричество выключено, все умолкло, только вдалеке слышатся раскаты грома. Мама читает мне вслух — Бартоломью Каббинса или Шерлока Холмса, — а у меня в голове только одна мысль: почему герои самых интересных историй всегда носят какие-то странные шляпы?

— Думаю, там был Винсент, — говорит Пол. — В полицейском участке он соврал насчет отношений с Биллом. Заявил, что Билл был самым способным из всех студентов, с которыми он работал в последние годы.

Мы также знаем Винсента. Думаю, справедливо будет сказать, что у него есть планы на все случаи.

— По-твоему, Тафт хочет приписать все себе? — спрашиваю я. — Он ведь уже давно не публиковал ничего по «Гипнеротомахии».

— Дело не в публикации, Том.

— Тогда в чем?

Он отвечает после паузы:

— Ты слышал, что сказал сегодня Винсент? Раньше он никогда не признавал, что Франческо — римлянин. — Пол смотрит на педали пианино, выступающие из-под деревянного корпуса, как два золотых башмачка. — Он хочет отнять у меня все.

— Что все?

И снова Пол мнется с ответом.

— Не важно. Забудь.

— А если в музее был Кэрри? — спрашиваю я.

Письмо Стейна заставило меня увидеть старинного друга отца в несколько ином, чем прежде, свете и напомнило, что именно он в свое время увлекся «Гипнеротомахией» сильнее всех.

— Ричард здесь ни при чем, Том.

— Ты же сам видел, как Кэрри повел себя, когда увидел дневник. Он до сих пор считает его своим.

— Нет, Том. Я его знаю. Ты — нет.

— Как тебя понимать?

— Ты никогда не доверял Ричарду. Даже когда он пытался тебе помочь.

— Я не нуждался в его помощи.

— И Винсента ты ненавидишь только из-за отца.

Я поворачиваюсь к нему, немало удивленный таким заявлением.

— Он довел его…

— До чего? Столкнул с дороги?

— Довел до отчаяния. Черт, да что это с тобой?

— Винсент всего лишь написал отзыв о книге.

— Он сломал ему жизнь.

— Не жизнь. Карьеру. Это разные вещи.

— Почему ты его защищаешь?

— Его я не защищаю. Я защищаю Ричарда. Но Винсент не сделал тебе ничего плохого.

Я готов обрушиться на Пола по-настоящему, но вдруг вижу, что наш разговор уже подействовал на него не самым лучшим образом. Пол трет щеки и смотрит прямо перед собой. Перед моими глазами вспыхивают огни фар. Ревет гудок автомобиля.

— Ричард всегда относился ко мне по-доброму, — говорит Пол.

В ту поездку отец не произнес ни слова. Даже тогда, когда нас занесло…

— Ты просто их не знаешь. Никого из них.

Не помню, когда начался дождь: то ли тогда, когда мы ехали к маме на книжную выставку, то ли уже по пути в больницу.

— Та рецензия была одной из самых крупных работ Винсента, — продолжает Пол. — Тогда, в начале семидесятых, он пользовался большой популярностью. А потом перешел в Институт передовых исследований, и его карьера покатилась под гору. Я видел у него дома журнальную вырезку. Там говорилось: «Винсент Тафт приступил к осуществлению своего следующего проекта, посвященного истории итальянского Возрождения. Судя по уже достигнутому, это будет нечто выдающееся, одно из тех редких исследований, в которых история не описывается, а делается». Я и сейчас помню каждое слово из той рецензии. Она попалась мне весной второго курса, еще до того, как я познакомился с ним самим. Тогда я впервые осознал, кто он такой.

Рецензия. Вроде той, которую он прислал моему отцу, чтобы ударить наверняка. «Мистификация Белладонны», Винсент Тафт.

— Он был звездой, Том. Ты и сам это знаешь. Он был сильнее всех на этом факультете, вместе взятых. Но потом потерял хватку. Просто потерял.

Слова набирают инерцию, обретают вес, грозя нарушить равновесие между тишиной вне его и давлением изнутри. Странное чувство овладевает мной: я как будто подхвачен волной, увлекающей меня с собой помимо моей воли. Пол говорит что-то о Тафте и Кэрри, а я убеждаю себя, что они всего лишь персонажи книги, люди в странных шляпах, порожденные чьим-то воображением. Но Пол не умолкает, и постепенно я начинаю смотреть на них его глазами.


Вскоре после ссоры, вызванной исчезновением дневника портового смотрителя, Тафт перебрался из Манхэттена в белый домик при институте, в миле от принстонского кампуса. Была ли причина в одиночестве, в отсутствии коллег-противников или в чем-то еще, но через несколько месяцев в среде академического сообщества поползли слухи о его пьянстве. О капитальном труде по истории итальянского Возрождения уже никто не вспоминал. Страсть, талант, энергия поиска — все это ушло, испарилось.

По прошествии трех лет, когда Тафт представил свою очередную работу — тоненькую книжечку, посвященную роли иероглифов в искусстве Возрождения, — всем стало ясно, что его карьера зашла в тупик. Еще через семь лет, по случаю публикации следующей статьи в каком-то малоизвестном журнале, один обозреватель назвал случившееся с ним трагедией. По мнению Пола, потеряв друзей, Тафт лишился чего-то жизненно важного, необходимого. За двадцать пять лет, разделивших приезд в институт и знакомство с Полом, он публиковался всего четыре раза, предпочитая критиковать чужие работы, прежде всего работы моего отца. Пламенный гений молодости уже не возродился.