Правитель мира — страница 3 из 5

Милка молчала и улыбалась.

Я услышала шорох и поняла, что какое-то время спала. Открыла глаза и увидела Милку в белой ночной рубашке. Милка прокралась к плите и потрогала чайник.

– Что, – сказала я, – пить хочешь?

– А я так и знала, что ты не спишь.

Свет мы включать не стали. Я сидела на раскладушке, завернувшись в одеяло. Милка сидела за столом, попивая чай и покуривая. Я разрешила.

Кухня у нас крохотная, так что мы были друг к другу совсем близко.

Она мне не стала рассказывать об этом городе из телевизора, как он ее встретил, чем она там занималась, на что жила. На самом деле я даже не знаю, где все произошло, в этом ли городе или в другом, сама я ничего не спрашивала по своей врожденной привычке, что Милка рассказала, то рассказала. Передаю, как запомнила и как умею.

“Он ужасно боялся весны, говорил, что весной с ним происходят всякие несчастья или с близкими, все время хоронит кого-то каждую весну.

Потому смотрел на календарь и говорил, – не хочу. Но на календаре она уже была, весна. Но погода стояла совершенно зимняя, морозы установились тихие, ни ветерка, и с каждым днем все холоднее и холоднее, даже страшновато, – будет конец?

Он был младше меня на пятнадцать лет и девственник. Сам сказал. Он в смысле сознания совершенный ребенок, младенец, все о себе выкладывал, весь открыт. Что касается стеснения, это у него не было нисколько. Влюбился, удивился, – потому что первый раз, – и всем рассказал. Он приходил ко мне на работу и сидел, ждал, когда я закончу. Хорошо, там у нас почти семейные отношения были, на службе.

Посмеивались, конечно, но без злобы.

Я уже знала, в чем дело. Судьба шевельнулась, приоткрыла то есть глаза, еще не посмотрела на нас, но мы уже почувствовали.

У нас долго ничего не было, он не знал, как подойти, опыта никакого, а я не поощряла. Если меня касался, то его сразу в дрожь бросало.

Внешность у него тебе бы не понравилась, я твои вкусы помню.

Субтильный, совершенный мальчик, если бы не борода, это он для солидности, конечно, отрастил. Но глаза! На меня никто так не смотрел, я впервые увидела действительно влюбленные глаза. Я в этом смысле не обделенный человек, ты знаешь, но так на меня никто не смотрел. И еще он говорил, не мне, а одной моей приятельнице, что я богиня. Смешно, но трогательно.

Я боялась, у нас так ничего и не произойдет. Он от восторга передо мной в замочную скважину ключом не мог попасть, руки ходуном ходили.

У него была квартира, а я угол снимала. Он уговорил мать уехать на три дня к сестре, и я ломаться не стала, пошла к нему. Я была спокойна абсолютно, счастливое такое спокойствие, мягкость, я себя так никогда еще не чувствовала, а он, я уже говорила, едва дверь открыл передо мной. Я стояла и улыбалась, это такая улыбка, не внешняя, а внутренняя, она до сих пор во мне осталась, ты видишь.

Ему я сказала, чтоб свет не включал и чтоб сел. Спокойно, не спеша, разделась. Глаз я его не видела, но взгляд чувствовала. Легла на диванчик, к стене повернулась, лежу тихо. И он не шевелится на своем стуле. Вдруг слышу, стал раздеваться. Стул опрокинул. Поднимать не стал. Лег рядом почти не слышно. Лежал так, что можно было бы и забыть о нем. Вдруг рука его меня коснулась. Провел по спине, по ложбинке. Пальцы дрожали. Тут я повернулась к нему. Руку его взяла и положила себе на грудь. Придвинулась. Я им управляла, он понял, подчинился, успокоился.

Под утро пошли на кухню, я вынула что было из холодильника, сготовила, он это варево слопал. Ел и глядел на меня. Тут уже не только восторг был, но и сытость. Раньше глаза были голодные, а теперь насытились. Он говорил, что думал, что так и умрет девственником, что ему еще осмыслить надо. Я улыбалась. Не знаю, как он эту весну пережил, я уехала, узнав, что беременна, сразу, ночным поездом, даже трудовую не взяла на работе, потом они мне выслали.

Проклял он эту весну или нет, не знаю. Для меня он умер. Исполнил предназначение”.

Я, конечно, спросила, почему она так рванула, почему оставила бедного парня в неведении, он наверняка был бы счастлив, что стал отцом.

– Он тут ни при чем. Да-да, не криви губы, его предназначение на этом закончено, все, что он должен был совершить в своей жизни, он совершил. Все, как гадалка тогда предсказала, до точки.

– Видела я эту гадалку, – сказала я в раздражении, – она больше к кастрюле своей прислушивалась, чем к чьей-то судьбе.

– А почем ты знаешь, вдруг ей кастрюля и нашептывала?

– Там суп кипел, судя по запаху.

– Да им все нашептывает: и суп, и ветер, и часы, и дождик, и шаги чьи-то. Для нас нет ни в чем смысла, а для них во всем есть.

– Лично про меня она такую глупость в своем супе расслышала.

– Потому что у тебя настрой был глупый, а у меня серьезный!

Я взяла ее папиросу и затянулась.

– Тебе идет, – сказала Милка, подавляя обиду. – Только ты при Артуре не кури, дай слово.

– Постараюсь. Зачем ты его Артуром назвала?

– Так нужно.

Она посмотрела на меня пристально.

– Он станет правителем мира. Так сказала цыганка.

Рванула бы я стоп-кран, если бы такой был.

Милка ушла, я лежала без сна. Я думала, что если бы не нарушила распорядок и села в свою электричку, то не было бы ни Милки, ни будущего правителя, мы с матерью бы тихо поужинали, поглядели бы телевизор и спокойно легли спать. Безумная электричка привезла в безумный мир. Не следовало в нее садиться.

Мое сознание не хотело вмещать происходящее. Мать и Милка занимались ребенком. Я, точно отвернувшись от них, сосредоточенно жила своей жизнью.

Настала весна. Однажды я заметила, идя с электрички к дому, что все еще светло. Я шла и не торопилась, наслаждаясь светом, воздухом, в котором уже пахло живой жизнью пробуждающихся деревьев. Открыла мне мать. Изумительного Милкиного пальто на месте не было, и я подумала, что она гуляет с ребенком. Но мальчик был дома. Спал в своей коляске на балконе. Топили по-зимнему, и мы отворяли балкон настежь. Мать разогрела мне ужин, я села за стол и спросила, где Милка.

– Уехала, – спокойно сказала мать.

– В Москву?

– Не знаю. Думаю, дальше. Она тебе записку оставила.

Мать взяла с подоконника сложенный вчетверо листок. У меня было чувство, что он сейчас выпорхнет из ее рук, а я не успею его ухватить.

– Ты читала?

– Разумеется.

“Дорогая моя сестренка. Наверное, следовало мне это сразу тебе сказать, но я никогда не знаю, как лучше, поэтому пусть как есть, так есть. Исполнить свое предназначение задача каждого человека, в ее решении – его спасение. Чтобы мой сын исполнил свое предназначение и спасся, нужно выполнить еще одно условие: я должна устраниться из его жизни. И я радостно устраняюсь. С надеждой, что уж теперь все исполнится. Воспитывать моего сына поручаю вам с мамой. Ничего особенного не требуется. Ему необходимо жить жизнью обычного человека. Пока не придет время и само все не переменит.

Следите за Артуром, вот и все, чтобы был сыт, обут, одет. В конце концов неважно, верите вы в то, что будет, или нет, от этого ничего не зависит, делайте так, как подсказывает текущий момент.

Милка”.

Ничего для меня не переменилось с отъездом сестры. Разве что постепенно выветрился характерный Милкин запах. Ребенком занималась мать. Он не доставлял мне хлопот, не занимал мои мысли. Я не могла, конечно, совсем не думать о нем, но он меня не беспокоил. Я не замечала, как он рос, как начал ходить, говорить, как пошел, наконец, в школу.

Я не знала, что он думает обо мне. Я с ним только здоровалась и прощалась, могла сказать за столом: “Подай нож”, – наше общение сводилось к необходимости. Чем он жил, как учился, совершенно не представляла. У меня с ним сложилось примерно как с тем мальчиком из нашего подъезда, чье имя не хотело уместиться в моей памяти, и я закрывала провал тонкой щепочкой – “Коля”. Имя племянника я не забывала, но его внешность очень долго от меня ускользала. Я не узнавала мальчика вне дома, если вдруг встречала на улице. То ли он был такой неприметный, то ли я так не хотела его помнить. Уже потом, после, когда мы остались один на один, а мать ушла в землю, я обратила внимание на его глаза. Они были настолько прозрачные, что, казалось, их и вовсе нет. Отверстия, за которыми просвечивает серое, неброское небо. Я тогда подумала, что за ними может просвечивать и тьма.

Мать умерла, когда Артуру исполнилось тринадцать.

Первый вечер, когда мы остались один на один в доме. Первый вечер, когда я его рассматривала со вниманием. Как будто сон, в котором он мне снился, вдруг кончился, и я его увидела наяву.

Около восьми вечера. Середина мая. Мы сидим рядом, два незнакомца.

Хотя нет, я ему знакома. Я в положении человека, за которым тринадцать лет велось наблюдение. Я для него ясна, он для меня – темная фигура. На мой вопрос “готовы ли уроки?” он отвечает:

– Почти.

– Что значит “почти”?

– Не совсем.

– Почему?

– Я до конца никогда ничего не делаю.

– Что за чушь!

– Не чушь, а восточная мудрость. Дойти до конца – умереть.

– Дневник у тебя есть, мудрец?

Он и в оценках держался своей идеи. Четверки и тройки. Ни одной пятерки, ни одной двойки, – ни одной крайности. Человек середины.

В силу профессии я всегда обращаю внимание на почерк. Для меня почерк – что-то вроде графика душевного и физического состояния.

Причем, как ни странно, особенности почерка я определяю на слух.

Почерк течет, как река, и я слышу ее течение. Прерывисто, звонко, тяжело, извилисто, широко и свободно, обрываясь и замирая. Я слышу голос этой реки. Строки моего племянника текли ровно, почти неслышно, почти беззвучно. Это почти (никаких крайностей!) безмолвие могло означать что угодно.

– Ты во сколько обычно приходишь после школы?

– Часа в три.

– И что делаешь?

– Обедаю с бабушкой. То есть когда бабушка была.

– Понятно. Теперь нам с тобой труднее придется. Работу я бросить не могу, так что будешь сам себе обед разогревать. Я с вечера буду готовить чего-нибудь. Что ты любишь?