— Я есть, господа, чужой человек из земли Саксония. Я много ездил, господа, много видел. Видел разный страна, разный городы, разный народы. Смотрел, как они живут. Рассказывал, как живут православные люди в Польском королевстве и Литовском княжестве. Говорил — обижают русских, обижают белорусов — многие не верить мне: «Так не может быть, Христофор. Белые руссы есть храбрые и смелые люди, они не будут терпеть такая обида». Я говорил: «Я есть чужой человек, я и сам не могу понимать, почему все они это терпят?»
Гости злобно сопели, раздувая ноздри, и, слушая немца, не заметили, как, почти касаясь головой нижнего края образов, встал хозяин — большой, дородный, красивый. Увидев, замолкли.
Михаил Львович держал у плеча тускло поблескивавший венецианского стекла в кованом золоте кубок. Глядел сурово, властно.
— Ну что, други мои и товарищи, — сказал он глухо. — Говорили о том тайно, хоронясь в домах своих, друг от друга розно. Теперь здесь о том же скопом погомонили. А жить и дале станем, как вчера жили?
— Не будем! Не станем! Подымай нас, Михаил Львович! Веди нас! — закричали все, кто был в застолье. — Ты ни одной битвы не проиграл! А было их не менее трёх десятков!
— Нешто у схизматиков шеи крепче, чем у татар? — воскликнул старый рубака князь Иван Озерецкий.
Шляйниц сидел затаившись, прикрыв глаза ладонью.
Глинский полыхнул очами, единым духом осушил венецейский кубок. Десятки серебряных чар стукнулись враз, будто не шестьдесят человек сдвинули чаши, а двое закадычных друзей стукнулись кубками в сердечной здравице, не побоявшись расплескать вина.
Близко к полуночи, когда почти все гости поразъехались, в опочивальню к Михаилу Львовичу пришёл брат его — Василий.
Михаил Львович сидел в спальне со Шляйницем сам-друг.
Увидев Василия, Шляйниц встал, собираясь уйти.
— Сиди! — жестом остановил его Михаил Львович.
Василий знал, что Шляйниц Михаилу Львовичу ближе всех и во многом роднее брата. Потому и решил говорить обо всём откровенно.
— Послушай, Миша, — несмело начал робкий подслеповатый Василий, — я пошёл было спать, да что-то ворочался-ворочался, а сон нейдёт.
— Хошь, чтоб я тебе колыбельную спел? — спросил Михаил Львович зло. — Так понапрасну пришёл. Пусть их тебе твоя Анна поёт.
Василий стоял молча, не зная, что ему делать, и даже не решаясь без приглашения сесть на лавку.
— Ты, Миша, на меня не серчай, — продолжал так же робко Василий, — я ведь не со злом к тебе пришёл. Родной я тебе брат, поди, одна ж кровь-то — Глинские.
— Ну говори, не тяни, — оборвал Василия Михаил Львович.
Набравшись духу, Василий выпалил:
— Боюсь я затейки твоей, Миша. Ведь это же бунт. А за бунт знаешь что бывает?
— Дурак ты, Василий, — произнёс Михаил Львович безо всякого зла, с бесконечной усталостью ли, досадой ли. — Какой же это бунт? Разве мы холопы? Бунт — это когда воры скопом на законную власть ополчаются. А я супротив короля Сигизмунда войной иду, как государь идёт на государя. Я и до того не к холопам за подмогой обращался, не у мужиков искал суда и правды — у венценосцев. И лишь когда Сигизмунд меня слушать не захотел, а старший его брат венгерский король Владислав в нашу распрю встревать отказался, только тогда я попросил помощи у других — у крымского хана, у московского царя, у волошского господаря, у Великого магистра Тевтонского ордена, у императора Максимилиана, у многих моих единоплеменников благородной крови. Вот так, брат мой Василий.
И, сощурив глаза, сказал коротко и жёстко:
— Да я и сейчас уже — государь. А не добуду литовский трон — здесь в Полесье, в Белой Руси установлю свою власть, своё государство. Для всех людей, коим худо под рукой Сигизмунда, будет прибежищем и оплотом их вольности то моё государство.
Встав с лавки, Михаил Львович повернулся к образам, истово перекрестился, проговорил сильно и звонко:
— Переполнилась чаша терпения моего, Господи. Не о милости ко мне прошу я тебя, небесный владыка наш, но о справедливости и помощи. Пошли мне одоление на супостатов и благослови меч мой!
И так это произнёс, будто не втроём они были в тесной спалённой горенке, а в церкви стояли при великом многолюдстве единомышленников.
Василий с жалостью взглянул на брата и, будто не слыша тех бесстрашных и гордых, но бесконечно опасных слов, осторожно присел на краешек скамьи. Сунул ладони промеж колен, проговорил в противовес Михаилу Львовичу очень уж по-домашнему, словно не князь спорит с князем, а старуха малолеткам сказку сказывает:
— А я сижу вот и думаю: «Чего это тебе, Миша, с малолетства вечно всего не хватает? Где-то ты только не побывал, чего-то ты только не повидал, чего только не имел — и всё неймётся! Подавай тебе жар-птицу, да и только. А теперь вон что надумал — трон заиметь! Ты ли первый того возжелал, Миша? Только не бывало такого, чтобы трон помимо законного государя кто-либо брал, хотя бы законный король и вовсе негожим был.
— Ну и ходи под негожим дальше, — сказал Михаил Львович, зло хмыкнув, — а мне зачем велишь?
— Не в тебе дело, Миша, — примиряюще продолжал Василий. — Ты об нас подумал бы, обо мне, твоём брате, о жене моей, о детях моих малых — племянниках твоих, а их у меня, слава Богу, пятеро. Им-то каково будет, когда лишимся всего. Если уж тебе меня и Анну не жаль, и всё равно, что станется с Марией, Юрием да Иваном, то ты хоть любимицу свою Елену и Мишу пожалей, коего мы с Анною в твою честь нарекли.
Михаил Львович поглядел на брата. Перед ним сидел сутулый узкоплечий мужичонка, голова у него была маленькая, по приплюснутому плоскому затылку на тонкую бледную шею спускались редкие волосы неопределённого цвета.
Михаил Львович представил себе маленькую Олесю, Олёнку, свет очей, ненаглядную красу, ангела в образе малого дитяти, и сердце его впервые сжалось от жалости и тревоги за неё и за всех них — Глинских — родную кровь его.
Ему отчего-то представилась бесконечная залитая дождями дорога, вереница тряских телег, печальные носатые вороны, мокнущие на пустых ещё полях, покрытых серым жнивьём и грязными лохмотьями подтаявшего снега. А в телегах, примерещилось ему, сидит он сам, Михаил Львович, братья его — Василий да Иван, племянники и племянницы.
«Племянники, — про себя проговорил Михаил Львович, будто сладкую ягоду на языке покатал. — Племянники — племя, племя моё».
И перевёл глаза на киот. Скорбно и жалостливо глядела на него Божья матерь.
«Так вот почему зовут эту икону «Утоли мои печали», — вдруг подумал Михаил Львович, и снова перевёл глаза на Василия. А тот сидел не шевелясь и ждал, должно быть, что скажет ему старший брат.
— Иди, Вася, спать, — проговорил Михаил Львович мягко. — Утро вечера мудренее. А ежели страшишься, то к делу моему не приставай.
Василий встал, шаркая подошвами обрезанных валенок, пошёл к двери.
Перед тем как выйти — обернулся. Хотел что-то сказать, но только вздохнул, вяло мазнул бессильно висевшей рукой и, ссутулившись ещё больше, молча вышел.
Война
Первым из Турова вышел конный отряд Шляйница. Сторонники Глинского только ещё собирали в ближайшей округе повстанческие ватажки, а Шляйниц уже подходил к Гродно. Сколь ни был он близок к Михаилу Львовичу, но никому не веривший князь приставил к нему своего тайного соглядатая Николку по прозвищу Волчонок.
Семь сотен отчаянных головорезов вёл саксонец в набег, и ни один из них не знал, куда они скачут и кого ищут. Шляйниц знал. Он вёл отряд в имение Заберезинского, и интересовал его сам хозяин Ян Юрьевич.
— Привези мне Заберезинского, Христофор, — сказал Глинский Шляйницу, отправляя его в путь. — Он нужен мне.
— Привезу, князь, — отрубил саксонец.
Весть о стремительном продвижении повстанцев опережала отряд. Расположенная к Заберезинскому шляхта исчезала их своих имений быстрее, чем при появлении Орды.
Отряд Шляйница мчался через пустые имения, не встречая никого, кроме лесорубов, углежогов да хуторян-пахарей.
А в Туров со всех концов Великого Литовского княжества и из многих порубежных государств мчались гонцы и послы: с письмами, грамотами, посулами помощи. Все враги Речи Посполитой с надеждой воззрились на Туров, где внезапно закипели такие страсти — не приведи Господь!
Среди прочих именитых гостей наборзе примчался и посол Сигизмунда Казимировича — королевский дворянин Ян Костевич, муж смелый, прямой, однако же не весьма далёкий умом.
Едва ли не с седла стал требовать свидания с Михаилом Львовичем, напирая на то, что он — посол самого короля.
Брат Михаила Львовича — Иван, из-за скуластости и узкоглазия прозванный Мамаем, втолковывал простодушному Яну, как если бы тот был не королевский посол, а недоросль из лесной деревни:
— Ты, Ян, пойми: Михаил Львович — божьей милостью урождённый князь и благородством не уступит твоему королю. И он ныне в своём панстве государь. И ты у него не один таков. Ждут его лицо, видать, многие послы: и от крымского царя, и от царя московского, и от многих иных властителей доброродные люди.
Ян Костевич кричал попросту:
— Ты, Мамай, брата своего с королём не равняй! И меня с иными послами не путай! Я от его милости Сигизмунда Казимировича с любовью и миром, а с чем иные люди сюда понаехали, того я не знаю!
Иван снова повторял пану Яну то же самое. Костевич твердил своё.
Ни о чём не договорившись, разобиженный вконец пан Костевич съехал со двора и стал ждать.
Михаил Львович, собрав самых ближних — братьев Василия да Ивана, князей Жижемских и Озерецких, зятя своего Якуба Ивашенцева, — говорил раздумчиво:
— Послов в Туров понаехало довольно. Однако же, господа, посол — не полк и не тумен: в поле с ним не выйдешь. А когда обещанные царём и ханом войска поспеют, того я не ведаю. И потому сейчас надобно нам ждать и с Сигизмундом сколь можно долго большой брани не затевать. Ежели король нас упредит и выйдет против нас со всеми силами, то мы войну проиграем, не начав. И потому, говорю вам снова, сейчас главное не озлоблять короля напрасно и не ввязываться в в