Правительницы России — страница 23 из 112

(Герберштейн — очень точный в передаче фабулы — здесь ошибается, называя одного из дьяков Батраковым, на самом же деле это был Третьяк Раков). Слухи после поездки в Суздаль государевых дьяков не умолкли, а, напротив, имели своё продолжение: говорили, что, спасая сына Соломонии, названного Георгием, верные ей люди переправили младенца в заволжские скиты к старцам-отшельникам, жившим на реке Керженец. Через два десятка лет прошла молва, что Георгий стал неуловимым и отчаянным атаманом, мстителем за бедных и обиженных, прозванным Кудеяром.

Так как Соломония была со всех точек зрения законной великой княгиней, жертвой интриг и козней коварной католички, то и сын её имел ничуть не меньше прав, чем будущие дети Глинской.


В самом конце апреля 1526 года в Москву снова приехал посол австрийского императора Карла V Габсбурга, всё тот же прекрасно осведомлённый в русских делах барон Сигизмунд Герберштейн и папский посланник граф Леонгард Нугарола, бывший при Герберштейне «персоной второго градуса». Хотя его статус папского нунция был не ниже, чем статус посла императора.

Государь призвал к себе цесарских послов 1 мая 1526 года. Приехавший за немцами дьяк Семён Борисович Трофимов велел Николаю быть при выезде вершником — на немецкий манер — форейтором.

Когда послы и дьяк полезли в карету, запряжённую четвёркой лошадей — две пары одна за другой, Николай сел на первую правую и ждал, пока Трофимов даст знак — выезжай-де — пора.

Послы и дьяк долго церемонились, уступая друг другу места у окошек. Наконец, Трофимов махнул рукой — поезжай.

Первыми за ворота выехали верхами дети боярские, все один к одному — молодые, красивые, здоровые, в парчовых кафтанах, в шапках, шитых жемчугом.

Карету окружили пешие стрельцы. Следом за золочёным с венецейскими стёклами рыдваном неспешно двинулись верхоконные дворяне из свиты цесарских послов.

Герберштейн и Нугарола с нескрываемым любопытством уставились в окна. И если Нугароле всё, что он видел, было в диковину, то Герберштейн, проехавший по Руси уже трижды — от Вильнюса до Москвы и обратно в первый раз, потом в 1517 году и ещё раз в этом — втором посольстве — видел и примечал многое, что Нугарола понять и оценить не мог.

Герберштейн увидел, как выросла и похорошела Москва. Но более всего взволновало и даже испугало его то, что Москва ныне вобрала, впитала и выстроила воедино на своих площадях и улицах как бы всю Русь. Приметливый и бывалый путешественник, он обращал внимание и на рисунок наличников над окнами, и на форму балясин на крыльце, и высоту подклети, и на то, как вырезан конёк над крышей, и как изукрашены слеги — словом, примечал всё то, что отличает один дом от другого и что делает один дом непохожим ни на какой другой.

А по всем этим признакам, встречавшимся ему во время тысячевёрстных странствий по России, он без труда различал избы бывших новгородцев, псковичей, смолян, свезённых из присоединённых городов нынешним великим князем и его отцом — Иваном Васильевичем. И то же замечал в обличье деревянных церквей и часовенок, ибо они также сохраняли приметы своих родных краёв независимо от того, была ли то односрубная клетская церквушка об одной маковке или же многоглавый храм с «бочками» и куполами, с галереями и звонницей. И ещё одно бросилось в глаза барону Сигизмунду — много стало на Москве каменных церквей.

   — Благолепна стала Москва, — проронил он, с усилием улыбаясь, — велика и многолюдна.

Дьяк Трофимов с самодовольной важностью склонил голову.

   — Третий Рим, — торжественно изрёк Семён Борисович, и немцы согласно — из вежества, а может, и от чистого сердца тоже склонили головы.

Меж тем посольский кортеж приблизился к Троицкой площади, что лежала перед самым Кремлем и из-за того, что была главной торговой площадью, именовалась также Торгом.

Неподалёку от въезда на площадь Герберштейн увидел ещё один новый храм, и дьяк Трофимов сказал ему, что это одна из двенадцати церквей, воздвигнутых повелением великого князя после того, как Герберштейн девять лет тому назад уехал из Москвы, и что поставлена она в честь и память о введении во храм пресвятой Богородицы.

Как только церковь осталась позади, послы увидели площадь, забитую несметными толпами народа и пёстрой сумятицей многочисленных торговых лавок. На дальней, западной стороне площади возвышались три ряда стен. Два первых были выложены из белого камня и шли по обеим сторонам рва, наполненного водой. За рвом и стенами краснела третья стена — высокая, зубчатая, как кружевом изукрашенная стремительными ласточкиными хвостами зубцов.

По случаю въезда послов на государев двор все лавки были закрыты, а все купчишки, лавочные сидельцы и коробейники, а паче того тьма-тьмущая горшечников, оружейников, ткачей и многих иных ремесленных людей, и более всего мужиков и баб, отправившихся на торг за покупками, многотысячной плотной толпой стояли на пути посольского выезда.

Карета с превеликим трудом протискивалась сквозь толпу, правя на мост к Фроловским воротам.

На мосту, с обеих сторон, тесными шеренгами стояли стрельцы в одинаковых — алого сукна — кафтанах, с бердышами на плечах.

Посольская кавалькада въехала в Кремль, где, к удивлению Нугаролы, народу было ничуть не меньше, чем на Троицкой площади. Карету остановили сразу за воротами, и послы сквозь толпу стали проталкиваться к Красному крыльцу Грановитой палаты.

Раздражённый толкотнёй и сумятицей Нугарола спросил Герберштейна:

   — Что это за порядки, барон? Неужели великий князь не может выставить вон этих праздношатающихся простолюдинов?

Герберштейн ответил улыбаясь:

   — В том-то и дело, любезный граф, что всё это делается намеренно — князь московский нарочно собирает народ, чтобы иноземцы видели, сколь сильна и многолюдна его держава.

Когда наконец разгорячённые и притомившиеся послы добрались до Грановитой палаты, они увидели многих бояр и иных ближних государевых людей, ожидавших их на ступенях высокого Красного крыльца.

Бояре, обнимая послов, троекратно целовали каждого из них, и передавали из рук в руки со ступеньки на ступеньку, всё выше и выше, пока, наконец, не распахнулась перед ними резная дверь, окованная красною листовою медью. Послы сняли шляпы и, гордо выпрямившись, вошли в государеву палату.


Герберштейн и Нугарола шли через длинную анфиладу сводчатых залов, расписанных яркими диковинными цветами и травами.

Герберштейн, любивший зодчество и знавший в нём толк, заметил, что посередине некоторых залов стояли опорные столбы, называемые русскими «Павлиний хвост». Столбы эти шли вверх к потолку, расширяясь от средоточия. И в согласии с названием была и их роспись — настоящие павлиньи хвосты — спорившая и побеждавшая в споре другие росписи и радужным богатством красок, и весёлой сказочной красотой рисунков.

В дверях самого большого зала послы остановились. У противоположной стены на помосте, крытом алым фландрским сукном, в высоком кресле из слоновой кости недвижно сидел Великий князь Московский — горбоносый, худощавый, сосредоточенный. Герберштейн отметил, что Василий Иванович со времени их последней встречи сильно осунулся, глаза у него ввалились, скулы заметно заострились, наверное оттого, что великий князь побрился и теперь всё, что прежде было скрыто пышной окладистой бородой, резко проступало наружу. Рядом с Василием Ивановичем стоял князь и боярин Александр Владимирович Ростовский, а за спиною у него — незнакомый Герберштейну подьячий. Вдоль стен, слева и справа от послов, плотно сидели думные бояре и дьяки.

— Великий государь, — начал Герберштейн, — шлют тебе поклон и братский привет император Священной Римской империи германской нации Карл Пятый и его брат эрцгерцог австрийский Фердинанд.

Оба посла, низко поклонившись, коснулись полями шляп ковра.

Василий Иванович степенно поднялся с трона и медленно подошёл к послам.

Чуть склонив голову, он протянул руку сначала Нугароле, а затем Герберштейну.

   — Поздорову ли избранный цесарь римский Каролус и брат его Фердинанд?

   — Здоровы, государь, — дуэтом откликнулись послы и поклонились ещё раз.

Василий Иванович также степенно и неспешно пошёл обратно к трону. Герберштейн отметил, что в отличие от первого посольства великий князь не стал мыть рук после того, как поздоровался с нечистыми схизматиками папежской веры. А девять лет назад сразу же после рукопожатия московский государь омыл персты в золотом тазу и тщательно вытер расшитым рушником.

«Не иначе как Елена Глинская повлияла на Василия», — подумал Герберштейн, связав воедино и изменение во внешности великого князя и перемену в обычае.

Затем Нугарола сказал:

   — Император просил передать тебе, Великий князь Московский, что в мире нет ныне более могучих государей, чем ты и он. Император предлагает себе союз и дружбу для того, чтобы басурманская рука не высилась над рукой христианской. И если государства наши сообща выступят против неверных агарян, то ты, Великий князь Московский, получишь Константинополь — вотчину матери твоей Зои Палеолог.

Василий Иванович молчал.

Тогда в разговор вступил Герберштейн.

   — Не только Россия и империя поднимут меч на османов. Все христианские государи примкнут к этому священному делу. Короли Венгрии и Чехии, Польши и Литвы, великий магистр Тевтонского ордена, Папа и светские государи Италии пойдут вместе с нами в новый крестовый поход на неверных.

Василий Иванович молчал.

   — Государь, — продолжал Нугарола, — император более всего хотел бы того, о чём мы только что сказали тебе, но для этого необходимо, чтобы все христианские страны перестали враждовать друг с другом, и хорошо было бы, если бы ты, государь, позволил польским послам приехать к тебе для мира между вашими странами.

Василий Иванович проронил с холодной безучастностью:

   — Мы в мире и приязни с любым народом жить согласны. И будь то магометане или католики, ежели они на нас с мечом не идут, то и мы на брань не подвигнемся. А послам, к