Я кинулась к нему и повисла у него на шее. Сейчас это было можно…
— Арька, Арька, что ты наделал?! — твердила я, уже ощущая слезы под веками. — Арька, ну зачем тебя туда понесло, Арька, милый?!
— Да вот же я, — отвечал он. — Тут я, с тобой!
И уже не имело значения, что шестнадцать лет назад он штурмовал какой-то непонятный пятитысячник и их, всю группу, накрыло лавиной. Весь двор любил Арьку нежно и преданно, особенно когда у него собирались друзья и все выходили с гитарой под каштаны. Там стояла скамья, место на которой, рядом с Ариком, было предметом моей острейшей зависти. Когда он пел свои песни — всегда находилась девица старше, наряднее, раскованнее, чтобы место занять. Но ни одна из них не рыдала так горько и не собирала в горсть снотворные таблетки из бабкиной аптечки, когда мы узнали, что Арика больше нет!
Первая любовь — вот что это было такое. Первая любовь, оборванная на самом взлете! Еще немного, еще два года — и он бы меня заметил!.. Первая любовь в своем наилучшем образе, какой только возможен. Арик — и его гитара, и его альпинизм, и его друзья (теперь таких, кажется, уже не бывает), и его песни, которые потом собрали в тоненькую книжку, и этот его свитер, который… позвольте…
Свитер потом тетя Люба отдала Олежке, потому что Олежка в самое трудное время целыми вечерами сидел с ней на кухне и говорил об Арике. Олежке было шестнадцать, он вырос из свитера, но к тому времени смысл реликвии для него как-то поблек, и вещь попала ко мне, и долго лежала сперва в шкафу, потом в чемодане на антресолях, да ведь и теперь там лежит!
Выходит, что-то от первой любви осталось во мне, оно не сдавало позиций, оно зацепилось за краешек души. И вот — вот оно… Несколько секунд я была счастлива, а потом принялась осознавать.
— Но как ты сюда попал?
— На грань? А как ты сюда попала?
— А ты? — страха во мне уже не было. Все укладывалось в схему. Раз мы выпали из мира живых, то не так уж далеко оставалось до мира покойников.
Вот и соприкоснулись…
— А я — к тебе. И к Светке, помнишь Светку?
Помнить Светку я решительно не желала. Если бы Арик вернулся, они бы поженились.
Я оглядела помещение. И увидела глаза. Много глаз — ясных и живых!
— Ребята, — сказала я им. — Ребята!.. Ну, что вы тут забыли?.. У нас — хуже, чем у вас, честное слово!
— Сами знаем, — от стола поднялся высокий плотный парень. — Но нас же позвали.
— Кто?
— Ты.
— Те, кто нас любил, и те, кого мы любили, понимаешь? — спросил Арик. — Мы потому и тут, что нас все еще любят! Мы потому и живы, что отвечаем любовью! Вот о чем мне нужно было написать песню!
Раздался хлопок, я повернулась. Мой спутник обнимался с кем-то, и они лупили друг друга по плечам широкими дублеными ладонями, привыкшими к тросам и шкотам на яхтах… или на чем там еще выходят в море?..
— Понимаешь, девочка, нас тут немного, но мы — настоящие, — сказал Арик. — Мы не отступали, мы жизнь любили не домашнюю, а другую! Потому, наверно, и вылетели из нее, — чересчур любили… И нас именно так любили наши женщины — чересчур. Вот мы и пришли.
— И мужчины, — это был женский голос. Из угла вышла высокая, тонкая, со сверкающими рыжими волосами. — И мы их любили, и песни пели, и бунтовали против любви, и все в нашей жизни выходило чересчур. Но это все равно была любовь, понимаешь?
— Так вы пришли за нами? — с непонятной радостью спросил мой спутник, и я поняла — за то и похоронен, что, не признавая смысла переродившегося мира, все ждал и ждал этого возвращения.
— Мы пришли к вам, — высокий, чуть ли не на голову выше Арика, плотный парень стряхнул с плеч брезент, и я увидела — на нем топорщился десантный «лифчик» с полным боекомплектом, включая саперную лопатку. — Невесту мою сволочь какая-то похоронила за то, что ждет меня. И тут до меня дошло: оружие — настоящее! Но иначе и быть не могло в мире, где нелепая бабья магия, выдумка одной-разъединственной малограмотной тетки, осуществилась таким страшным образом. Если нас накрыли слившиеся в черное пятно квадраты и овалы торчащих ввысь надгробий, значит, разбивать их в пух и прах нужно вот этим, вернувшимся из небытия, оружием.
— Нам нужен план города, — сказал Арик. — Тут ведь столько понастроили…
— Вас всего полтора десятка, — напомнила я.
— И полтора десятка тех, кто нас все еще любит. Тех, кто, сам того не понимая или запрещая себе верить в это, ждет нашего возвращения… Вот мы и вернулись!
— Больше, — возразил десантник. — Мы по кусочкам соберем то, что вы разрушили, по самым крошечным кусочкам. Мы вас выпихнем отсюда — пинками, коленом под зад!
— А если кто не захочет?
Насчет Анны я знала точно — не захочет!
Мужчины переглянулись.
— Не захочет — туда и дорога.
И мы, сдвинув столы, сели все вместе — выстраивать план, и слева от меня было острое, обтянутое серым свитером плечо Арика, а справа — плечо ночного спутника.
Он повернулся ко мне — глаза встретились. В них была настоящая глубина! Та, которая возникает, когда сплавлены вместе мужское упрямство, веселая злость, неугомонное желание. Ни того, ни другого, ни третьего я уже тысячу лет не встречала. Минус на минус дал-таки плюс!
Как будто меня, в три ручья рыдающую девчонку, ошалевшего от первого горя птенца, передавали сейчас из ладоней в ладони, одна любовь — другой любви, вечная — будущей, над миром, который чуть было не погубил мою бессмертную душу…
Теперь у них есть профсоюзИна Голдин
Мэрия Парижа
Постановление от 15 января 2013 года.
Согласно решению муниципального совета и Комитета по градостроительству г. Парижа, разрешить продажу здания по адресу: ул. Сент-Оноре, 21, с его последующей перепланировкой, при условии, что эта перепланировка не нарушит общего архитектурного ансамбля указанной улицы.
Январь выдался смурным и холодным. Под ногами с утра хрустел лед, траву схватывало инеем. Самые отъявленные франты надевали под пиджаки теплые свитера, застегивали вечно распахнутые куртки. Бомжи переселялись в метро, а террасы кафе укутались в полиэтиленовые шторы.
Девушка в легком пальто поверх пиджака толкнулась в дверь кафе и торопливо устроилась за стойкой. Выдохнула, промокнула салфеткой покрасневший нос.
— Доброе утро, Пьер. Мне как обычно.
— Извини, Сабин, не получится, — сокрушенно сказал бармен. — Машина сломалась, горячей воды нет. Может, апельсинового сока?
— Да нет, спасибо, — обреченно вздохнув, она соскользнула со стула — благо, второе кафе через дорогу.
Но и там, едва она открыла рот, официант отрапортовал:
— К сожалению, горячих напитков подать не сможем, машина сломалась!
— Да что ж это такое, — рабочий день у стажерки в Отделе градостроительства начинался через пятнадцать минут, а встречаться с патроном, не выпив кофе, не хотелось. Пивная рядом тоже оказалась закрыта, а рядом толпились возбужденные работники, у которых начало рабочего дня откладывалось. Оказалось, намертво заело решетку, которой задвигали дверь от воров. Ее тянули в несколько рук — но без толку.
Девушка неверяще покачала головой и заторопилась дальше. Оставалась еще маленькая американская забегаловка у самого банка — туда обычно доверху набивается студентов, и очереди дикие. Но едва переступив порог, по пустоте внутри и кислому лицу официантки она поняла, что и здесь не повезло.
Замечательно начинался понедельник.
У выхода со станции «Порт-Доре» стоял бомж и просил подаяния. Без особого энтузиазма просил: непроснувшаяся утренняя толпа милосердием не страдает. Потому он обрадовался сперва элегантной брюнетке, с любезным видом бросившей монету. А в следующий момент отшатнулся и закричал. Люди шарахались, разбуженные и испуганные пропитым криком. Кто-то позвал служащего, но бомж, уже затихнув, не смог объяснить, почему смерть вдруг посмотрела на него глазами итальянской туристки; отчего вдруг так дохнуло холодом. Несколько минут спустя он уж и сам думал, что допился, и только смотрел отупело на подаяние: пять франков чеканки 1936 г.
— Дамы и господа, просим немного подождать. Поезд встал из-за перебоев с электричеством, мы двинемся через несколько минут. Спасибо за понимание.
Пасажиры беспилотной четырнадцатой линии — единственной в Париже, что никогда не бастует — повздыхали, поудобнее устроились на сиденьях. Минутный обрыв тока в поезде — дело привычное.
Через пять минут самые нетерпеливые начали высовывать головы из дверей.
Через десять люди стали выходить, ругаясь под нос и соображая, на что пересесть.
Через полчаса сдавшийся громкоговоритель объявил, что движение прекращено до десяти часов утра.
Все составы четырнадцатой линии встали намертво, свет в вагонах погас — при том, что напряжение в проводах было. Механики не могли понять, в чем дело. Поезда просто отказывались ехать дальше. На конечной станции Сен-Лазар вспухло и забурлило.
Немолодой человек в пестром шарфе, стиснутый толпой на эскалаторе, ощутил, как в кармане вибрирует телефон. Выбравшись на поверхность, он собирался нажать на «перезвонить» — и взглянул на высветившийся номер.
И закашлялся.
Три буквы, четыре цифры — номер телефона в доме, где он жил с родителями. Когда он был совсем маленьким — ему не разрешали и притрагиваться к аппарату, но свой номер он все помнил. Покачав головой, человек нажал на «перезвонить» — но, как бывало в те времена, линии перепутались, и он попал на другой номер — тоже из прошлого.
«Одеон», ОДЕ восемьдесят четыре — два ноля[3].
— После четвертого сигнала будет ровно десять часов ноль три минуты, — сказал полузабытый голос.
— Спасибо, — ответил человек озадаченно.
Группа громко, с присвистом щебечущей американской молодежи набилась в вагон на десятой линии. Кто-то отсчитал пять станций. На юнцов уже даже не косились — привыкли.