т нас насквозь и никакая неподвижность, никакие прятки не спасут.
Таюсь. Я маленький, я крохотный, я прозрачный. Меня вообще нет! Я выдумка! Фантом! Чего стоишь, проваливай давай, не трави душу! фух. Кажется, ушел. Пока живем. Надолго ли?
Ну, что, пробуем дальше? Глядите-ка, а труп, который я недавно видел, уже убрали. Быстро работают, этого не отнять.
Итак, куда? С высоты? Нет, это не мой путь. А какой тогда мой?
Не успеваю додумать — снова враг. Уже другой, полненький и лысый. Вот ведь пакость: нам даже такие опасны. Полненькие — в особенности. Глядит пока в другую сторону, там, вроде кто-то из наших тоже пытался схорониться.
Мысли словно замерзают, остается одна, циклическая: «Не меня! Не меня!»
Гадкая мысль, не спорю. Не меня, так другого. А представить себя на месте этого другого? Не хоч-у-у-у-у-у!!! И все равно — таюсь и твержу мысленно: «Не меня! Не меня! Чтоб вам всем сгореть и замерзнуть одновременно, сволочи!»
Когда придет мой черед, я буду реабилитирован за это трусливое: «Не меня!» Но сильно ли меня обрадует реабилитация? Сомневаюсь.
— Две бутылки «Оболони», пожалуйста, — говорит лысый. — Одну откройте.
— «Оболонь» теперь с пробкой на резьбе, — с ленцой сообщает продавец и тянется ко мне и моему соседу.
— Да знаю я эту резьбу, — бурчит лысый. — Плоскогубцами не свернешь. Откройте.
Последнее, что я вижу перед глотком воздуха и падением в преисподнюю — тянущийся к моей шее-пробке ключ с эмблемой «Оболони».
Трудно быть пивом…
Октябрь 2004.
Москва, Соколиная Гора.
Михаил РашевскийЭТОТ СТАРЫЙ НОВЫЙ ГОД
— Оболонь! Оболонь, дружище, ты куда запропастился? — из-за вентиляционной решетки высунулась лохматая голова Михася. Борода воинственно вздыблена, сурово насупленные брови чайкой взлетают над переносицей, ноздри раздуты. Ух, какие мы грозные! Гневно зыркнул по сторонам, забормотал что-то маловразумительное и полез обратно в вентиляцию.
— Да здесь я, здесь, — крикнул я ему вслед. Если можно это назвать «криком». Скорее, «громким шепотом». — Тише, Михась! Давай скоренько ко мне!
— О! Что ж ты, тудыть твою растудыть, прохлаждаешься до сих пор в своей вотчине! — Михась неслышно спрыгнул на пол и тут же вторым прыжком очутился рядом со мной. — Наши уже почти все собрались, ждут, тык скаать, председателя, а он все от подопечных никак не оторвется. Бросай все к чер… эээ… к сарайникам вкупе с овинниками и полетели! Цигель, цигель, ай-лю-лю! Они тебя никогда не отпустят, их же тут миллион!
Ну, не миллион, конечно, а сто сорок душ будет. А если живность их домашнюю взять (тараканов и муравьев не в счет!), то и все две сотни наберется. И за каждым проследи, да паутину в узоры заплети, да коляску с дитем малым покачай, да конфорку под чайником забытым выключи, да ссору утихомирь. И что взамен? Стакан молока и горбушка хлеба? И то лишь единицы помнят. Мне эти «кисломолочные продукты» и «хлебобулочные изделия» как-то побоку, внимание и почет важнее. А все равно не бросишь. Свои ведь. Родненькие.
Ой, разве я не представился? Извинения покорнейше прошу, уважаемые. Оболонь. Домовой.
Да, домовой. А что тут такого? Между прочим, защитник. И совсем не пакостник. Ну, иногда, правда, проводим скопом (как это по-вашенскому) «сеансы групповой терапии». То есть, ежели совсем уж семья разваливаться начинает, и не помогают наши уговоры, тогда мы шумим. Ну, возмущаемся просто. Громко. Явно. И — помогает! А вы нас за это… как там… Поттер Гейтсами обзываете. И неправда. Никакие мы не Поттеры. Это у заграничных домовых такие клички. Может, вы «Портер» говорите, а мы не разбираем? Ежели «Портер», тогда ладно, тогда обзывайтесь. «Портер» мы любим. Здешний. Оболоньский. А за Гейтса еще ответите! Тоже какой-то иностранец, а вы тут им обзываетесь. Некультурно. «Вы еще не испытали счастья групповой терапии домовых? Тогда мы идем к вам!» Хе-хе.
Да уж. Повезло мне с домом. Привалило счастьицем. У других вотчина так вотчина — одноэтажные домишки, с подпольем и горищем. Одна-две семьи, все чинно благородно. И компания в придачу — овинник тот же, сарайник. Ежели повезет, то и вила перелетная захаживать в гости повадится. А здесь!.. Одно слово — новострой. Мой домишко уж больше трех десятков лет как снесли, а на его месте построили эту вот… малютку… И вместо одной семьи я получил тридцать. Мои собратья по несчастью разбежались по окраинам — в Теремки, на Красный Хутор, в привычные им домики. А я остался на свою голову. Каждый год говорю себе: «Хватит! Надоело! Я не выдержу!» И каждый год откладываю еще на год. Куда ж я от родненьких моих денусь?
Да еще и Головой всех киевских домовых выбрали. «Ты, — говорят, — на Оболони живешь, в пиве лучше всех разбираешься, значит — быть тебе пивочерпием». То есть на собраниях наших я пивом заведую. «Оболонью», конечно. Главный разливающий. Должность, скажу я вам, завидная. Главное — вкусная, хе-хе.
Вот и сейчас Михась, домовой с Подола, торопил меня на собрание. Новый год у нас, вот как. Это у вас, у людей он старым Новым годом зовется, а у нас просто — Новый год. Без Головы никак. А без пива тем более.
— Оболонь, ну полетели!
Ага, значит, ведунья на помеле привезла. Удачно. А то, ежели вот так вот вдвоем до урочища Чорторый самим добираться, то пока уговоришь ворон на остров Муромец Михася отвезти, весь голос сорвешь. Не тащить же его на своем горбу. Еще все перья попортит. А вороны еще и на праздник напросятся. А они крикливые — «гарадския», что с них возьмешь?
— Заждались тебя уже все! Шубин с Востока по подземным штрекам уже добрался. У него бочонок своего пива, говорит, у него лучше! Представляешь: у него — и лучше! Это же оскорбление нашей «Оболони»! И Монах с Запада на тучке прилетел. Угадай, что у него с собой?
— Пиво?
— Приз в студию! Угадай, что он говорит?
— Что его пиво лучше? — Я, наверное, проявлял чудеса магической догадки, раз Михась вновь всплеснул руками.
— Два приза в студию! И огурчик! Даже северные соседи пожаловали!
Я присвистнул. Давно уже со стольного града на далеком Севере не заезжали гости. Видать, прознали, что пиво наше вкуснее и живее их испорченного баночного суррогата, вот и примчались на своем Змие. Да, Новый год будет что надо. Вот только…
— Михась, подожди. Не могу я сейчас.
— А что такое?
— Да прислушайся ты, Нафаня (самое страшное нашенское ругательство).
— Хм… кошка. У нее — ожирение, и она думает, чтобы еще…
— Не то! — перебил я его. — В другой комнате.
— Ребенок. Маленький. Мальчик. Один. Один? А почему он один?
— В том-то и дело, Михась! Родители уложили его спать как обычно, а сами пошли в гости. Они и придут-то через два часа, вот только они уверены, что дитятко их спит. И не волнуются. Я попытался до них дошептаться, да сам понимаешь, как нынче трудно с этим.
— Понимаю. Так не спит он почему?
— Тарахтелка эта зазвенела. Родители забыли выключить, она возьми и зазвони. А я тогда далеко был, не смог ушки ребятенку прикрыть.
— Ах, незадача. Так не усыпил почему? Или квалихвикацию растерял?
— Ой, Михась, не спрашивай. Он видит нас.
— Та иди ты!
— Вот чтоб мне ни в жисть «Оболони» больше не попить! (Страшная клятва, честно-честно.)
— Выходит, не один Пахомыч. Ой, плохо-то как. (Пахомыч — старенький пьянчужка, живущий в подвале. Мы частенько приходим к нему погостить. Пивком угостим, в шахматы сыграем. Он нас почему-то «зелеными» обзывает и «чертятами». Пытался и другим про нас рассказывать, но, конечно, люди ему не верят. На его день рождения мы устроили кошачий концерт с хором, песнями и плясками. Да, веселиться мы умеем, хе-хе.) Представляешь, если они ВСЕ!..
— Типун тебе на язык!
Михась испуганно закрыл рот, да поздно. Правильно, нечего говорить глупости. Вот хай теперь с полчаса походит с прыщиком на языке.
— Овово, ню Овово!.. — шепелявил Михась.
Я коротко махнул рукой.
— Ой, спасибо. Извини, виноват. Так что же это получается, дорогие домовые, это ж теперь от людей совсем житья не будет!
— Не, я проверил. Только Славка видит. А меня он испужался. Ведь истинное видит!
— Ой, лишенько совсем! — Михась схватился за голову. — Это ж получается, что тебя он… клюв, лапы… хвост!
— О тож, — и мы вдвоем схватились за головы. Это для собственного удобства мы бегаем по стенам и лазим по вентиляционным решеткам эдакими маленькими юркими бородатыми старичками. Почти все из нашей братии совсем не людское обличье имеют. Кто — кошка здоровущая, кто — мертвяк с головой подмышкой, а кто и маленькое пушистое облачко. Про себя я вообще молчу. И тут меня осенило. — Постой. Михась, ты же такой и есть!
— Какой «такой»? — удивился он, но, видно, догадался уже: глазки забегали, ручки зашебуршились, борода дыбом начала подыматься.
— Миха-а-ась. — Я выудил из-за пазухи тот самый Бочонок. — Ну, выручи, Михась. Первому тебе налью до краев. До Нового года ведь три часа осталось!
Домовой засопел, надулся как старый мудрый крыс. Он то бросал взгляды на Бочонок, то на дверь комнаты, за которой один в темноте плакал от страха и одиночества малыш Славка. А когда плачут дети, нам, домовым, больно. И когда вы, люди, ссоритесь, нам очень плохо. Больно не только мне, «реестровому» домовому, сросшемуся с этим жилищем всем собою — больно всем нашим, кто в это время поблизости. Слова ваши колют, только не в кожу, а в душу. Вам хорошо, вы забываете быстро. А нам-то как, тем, кто заживляет раны от слов на душах израненных? Ведь это мы вас лечим. Своей добротой и словом верным. А еще молока с хлебом поставить в угол забываете… неблагодарные!
— Ну ладно, попробую, — Михась облизнулся в предвкушении праздника (а пиво ведь до самого праздника пить нельзя ни в коем разе — традиция-с!) и, заломив картуз, пошел прям по стене к детской. Я тихонько прокрался следом. Но выглядывать из стены не решился — а вдруг заметит меня Славка? Навострив уши, я прижался к самой стене. Вначале был слышен только плач, потом он мигом оборвался, остались только всхлипы. Да еще бормотание подольского домового.