Право на поединок — страница 14 из 97

Уже в 1819 году он писал дочери из Иркутска: «Язык словенский в последнее время много потерпел от того, что вздумал защищать его человек добрый, но писатель весьма посредственный (Шишков. — Я. Г.). Для чего Карамзин, Уваров, Жуковский не принялись за сие дело?» Для Сперанского литератор Уваров стоял в одном ряду с Карамзиным и Жуковским…

В 1818 году, тридцати двух лет от роду, Уваров был назначен президентом Академии наук. И в том же году на торжественном собрании Главного педагогического института он произнес речь, за которую, как желчно пошутил Греч, он впоследствии сам себя посадил бы в крепость.

Бегло, но живо и умно окинув взглядом мировую историю, президент сказал преподавателям и студентам: «Политическая свобода не есть состояние мечтательного благополучия, до которого бы можно было достигнуть без трудов. Политическая свобода, по словам знаменитого оратора нашего века (лорда Ерскина), есть последний и прекраснейший дар бога; но сей дар приобретается медленно, сохраняется неусыпною твердостию; он сопряжен с большими жертвами, с большими утратами. В опасностях, в бурях, сопровождающих политическую свободу, находится вернейший признак всех великих и полезных явлений одушевленного и бездушного мира, и мы должны по совету того же оратора или же страшиться опасностей, или же вовсе отказаться от сих великолепных даров природы. Естественный ход политической свободы, видимый в истории Европы, удостоверяет нас в сей истине».

Затем, напомнив восторженным слушателям о тернистости пути человеческого разума, вожатого в поисках политической свободы, Сергий Семенович воскликнул: «Но успокойтесь! — Факел не может погаснуть; он бессмертен, как душа человеческая, как вечное правосудие, как истина и добродетель».

Как конечную цель политических исканий Европы он назвал английскую конституцию, а стремление царей прошлого к самовластию вызывало его возмущение.

Это речь собеседника Николая Тургенева и Михаила Орлова.

И звездный час Уварова-либерала.

В 1818 году император Александр даровал конституцию Польше. Это был последний порыв конституционных надежд в его царствование. Уваров сделал ставку на этот порыв. Он хотел быть среди реформаторов. Он уверен был, что слава и почести на этом пути приятнее и вернее, чем на пути ретроградном. Он уже понял, что его лавры — лавры просветителя.

И промахнулся.

Будучи одарен, помимо всего прочего, незаурядным политическим чутьем, Сергий Семенович вовремя почувствовал, что ветер меняется. Греч живописно изобразил этот трагикомический момент: «Кто не принадлежал к Обществу Библейскому, тому не было хода ни по службе, ни при дворе. Люди благоразумные пробавлялись содействием косвенным или молчанием: таковы были Сперанский, Козодавлев и т. п. Тщеславные шуты, люди без убеждений и совести, старались подыграться под общий тон, но не всегда удачно. Таким образом, Уваров, произнесший в 1819 году (ошибка Греча, — Я. Г.) … ультра-либеральную речь, за которую впоследствии сам себя посадил бы в крепость, потом стал охать, выворачивать глаза и твердить в своих всенародных речах о необходимости слова божия, но никак не мог подделаться под господствующий тон…»

Уваров, скептик и поклонник культуры как таковой, рассматривавший главные события истории христианства как вехи на пути к политической свободе: рыцари-крестоносцы «предали на жертву жизнь нескольких миллионов, они пролили реки крови и слез, но исполнители неизвестного им закона, они в замену толиких бед принесли в Европу новую искру свободы и просвещения», — Уваров, представлявший восточные религии исключительно как явления культурные, не мог правдоподобно изображать мистика и святошу. Но очень старался.

Однако в 1821 году, когда из всех возможных опор император окончательно выбрал Аракчеева, когда Петербургский университет объявлен был гнездом умственного разврата, Уваров — патрон университета — отправился в отставку с поста попечителя столичного учебного округа. Разговоры о политической свободе оказались непростительны. Он спутал кафедру с арзамасским столом. Это была вторая в его жизни катастрофа.

Его капитал, земли, тысячи крепостных оставались при нем. Но честолюбие? Но предназначение? Он был не из тех, кто довольствуется домашним счастьем. Президентство в Академии не давало практического влияния на ход государственных дел. И он стал добиваться возвращения в службу.

У российских самодержцев было твердое правило относительно проштрафившихся или подозрительных: ежели их и брали в службу, то вовсе не туда, куда они просились, и на место, совершенно чуждое их интересам и способностям.

Любимым местом ссылки было почему-то министерство финансов. Туда Николай согласился принять Чаадаева, просившегося служить по иностранному ведомству или просвещению. Туда направлен был Вяземский, когда расстроенные дела и политическая угроза заставили его искать жалования. Хотя ни Чаадаев, ни Вяземский к финансам никакого отношения не имели и своих дарований проявить там никак не могли.

Через год после отставки Уваров получил пост директора департамента мануфактур и внутренней торговли, заемного и коммерческого банков. Ни в мануфактурном, ни в банковском деле он решительно ничего не понимал, но отказаться не осмелился.

Ему было тридцать шесть лет, он был полон сил и твердо решил использовать этот шанс для будущего продвижения в сферу, ему любезную.

Однако если воля его к возвышению осталась прежней, то представления о нравственных запретах, о правилах чести рухнули окончательно. Необходимость второй раз поднимать из руин свою карьеру привела его к мысли, что с судьбою надо бороться любыми средствами, и для того, чтобы он, Уваров, с его талантами, мог осчастливить общество, он должен иметь моральное право на все.

И те, кто успел уже забыть историю его женитьбы и внезапного служебного взлета, а если не забыть, так простить за его подвиги на ниве культуры, с изумлением стали наблюдать превращение его в низкопоклонника и угодника.

Если на прежнем месте Уваров, получив первоначальный мощный толчок от тестя, своими знаниями и дарованиями мог постоять за себя, то в мире суконных штук, банковских бумаг и разного рода финансовых хитросплетений он никак не мог рассчитывать на себя и принялся добиваться сугубого расположения своего начальника — министра финансов Канкрина.

Суровый и дельный Канкрин, незаурядный финансист, любил и сотрудников дельных и профессиональных. Не обладавшему ни дельностью, ни профессионализмом в финансовой и промышленной сфере Сергию Семеновичу пришлось избрать иной путь. Недавно еще дружески его любивший Александр Иванович Тургенев писал о нем: «Он перещеголял Козодавлева (известного куртизана. — Я. Г.) и на счету ему подобных в публике, если не хуже. Всех кормилиц у Канкриной знает и детям дает кашку». Близко знавший Уварова Вигель: «Он заискивал расположение Канкрина, ласкал детей его и до того часто ходил к ним в детскую и осведомлялся о здоровье, что его считали как будто за лекаря, и дети показывали ему язык». Но такова была теперь роль интеллектуала, корреспондента Гете и Шеллинга, конфидента мадам де Сталь. Он не ограничивался детской Канкриных. «…Перед всеми высшими властями пресмыкающийся Уваров», — говорил тот же Вигель.

Служивший под уваровским началом чиновник Фишер рассказывал, что его патрон «особенное имел внимание к дровам (казенным. — Я. Г.) и был характера подлого, ездил к министерше, носил на руках ее детей, словом, подленькими путями прокладывал себе дорогу к почестям».

Именно в это время — после второго падения — сложилось мнение людей, знающих Сергия Семеновича достаточно близко, мнение, которое ясно сформулировал сенатор Кастор Никифорович Лебедев: «Ни высокое положение, ни богатая женитьба на графине Разумовской, ни блестящая репутация в обществе не избавили его от мелких страстей любостяжания и зависти, которые были причиною нелюбви к нему современников, совместников и всего высшего круга…»

Пресмыкающийся Уваров… Сергий Семенович не мог не знать, что говорят и думают о нем, — он пресмыкался слишком явственно и демонстративно. Мучило ли это его? Сомнения нет. И за эту муку он мстил миру презрением к его нормам и обычаям — презрением к чести, честности.

В это время, вероятно, и повесил он в своем домашнем кабинете портрет человека с бандурой и в простом платье. При Канкрине он повторял судьбу своего отца. Оказалось, что от прошлого не удалось заслониться ни ученостью, ни богатством, ни изысканностью манер.

Заслониться можно было только неслыханной важности государственным деянием.

Для этого надо было получить власть. К этому Уваров и пробивался — любыми средствами. Будучи натурой незаурядно восприимчивой и гибкой, Сергий Семенович повторил все извивы меняющегося времени — от духовного ренессанса первых лет александровского царствования через либеральные иллюзии к распаду последних лет царствования и далее в гибельный самообман царствования николаевского. Умом циническим до бесстыдства он понял, что требует от него «дух времени», и радостно пошел в объятия стотридцатилетней химеры.

Он не собирался стать слугой эпохи. Он мечтал с наступающей эпохой слиться, срастись, стать ею, повиноваться ей и направлять ее одновременно. Он мечтал мертвящей идее ложной стабильности придать черты цветущей жизненности. Он мечтал превратить старую петровскую химеру в сознании россиян в патриархальное отечественное божество, убедить миллионы людей, живущих в железной клетке, что они сладко покоятся в материнской колыбели…

Понимал ли Пушкин, решившись осенью тридцать пятого года на борьбу с Уваровым, что схватывается с явлением исторически противоестественным, духовно выморочным, несущим внутри себя пожирающую болезнь и потому безжалостным к любому, кто осмелится сказать об этой болезни, обреченности и отторгнутости от здоровой и естественной исторической жизни? Понимал.

И, не будучи человеком злобным и злопамятным, он недаром писал об Уварове с такой фанатической ненавистью, с какой не писал ни о ком в жизни.