Уничтожение рабства снизу доверху считал он насущной необходимостью, а не просто данью гуманности. Это была необходимость государственная, а не общечеловеческая.
В отличие от многих и многих, в отличие от Карамзина, в отличие от того, что будет проповедовать Уваров, Сперанский призывал к освобождению прежде всего. К дарованию людям гражданских свобод, а уж потом — благ просвещения.
«Что такое образование, просвещение для народа-раба, как не средство живее почувствовать свое несчастное положение, как не источник волнений, которые могут только способствовать еще большему его закрепощению или подвергнуть страну всем ужасам анархии? Из человеколюбия, столь же, как из политики, нужно оставить рабов в невежестве, если не хотят дать им свободы». Но предоставление крестьянам свободы — непреклонное требование века. «…Какие бы трудности ни представляло их освобождение, крепостное право до такой степени противоречит здравому смыслу, что на него можно смотреть лишь как на временное зло, которое неминуемо должно иметь свой конец».
Он предлагал точный и последовательный ход крестьянской эмансипации — прежде всего определить уровень повинностей, сверх которого помещик простирать свои требования не должен, и учредить судебную инстанцию, которая разбирала бы конфликты между крепостными и помещиками. Последнее было особенно важно: отменялся изуверский закон Екатерины, запрещавший крестьянам жаловаться на помещиков и отдававший крепостных в полную власть владельца. Два предлагаемых Сперанским — для начала — нововведения сразу же превращали крестьян из крепостных рабов в граждан, прикрепленных к земле, а не к личности помещика. Сперанский не без оснований полагал, что с ликвидации этих прав началось закрепощение в его крайней форме. Он хотел, чтоб раскрепощение последовательно шло в обратном порядке — то есть органично.
А уже после получения крестьянами элементарных гражданских прав следовало приступить и к возвращению им права свободного перехода от владельца к владельцу.
С удивительной проницательностью Сперанский чувствовал единство и связанность всех сфер — политической, экономической, культурной. Его могучий систематический ум охватывал проблему реформ во всей полноте. Он понимал, что реформировать только сферу культурную, просвещая рабов и не затрагивая их гражданского и экономического положения, абсурдно. Равно как и вторгаться с переменами в сферу экономическую, оставив в неприкосновенности политическое устройство империи и общественные ее условия.
От этого понимания — грандиозность и всеобъемлющая подробность его проектов. От этого понимания — и установка на постепенность реформ, на постоянное сочетание изменений коренных с второстепенными и частными, каковыми были два скандальных указа восемьсот девятого года.
Ослепленный и окрыленный доверием царя и сознанием своей неуязвимости, он думал о превращении России в страну с представительным правлением. Он писал еще в самом начале своей карьеры александровских времен: «1) …коренные государства законы должны быть творением народа; 2) коренные государства законы полагают пределы самодержавной власти».
Он планировал создание законодательной Государственной Думы, состоящей из депутатов, избираемых свободными сословиями — дворянством, духовенством, купечеством, казенными крестьянами. Поскольку превращение крепостных в свободных было делом будущего…
Когда в ночь на 1 января 1834 года Пушкин беседовал с действительным тайным советником, управляющим Вторым отделением собственной его величества канцелярии, он хорошо знал, что не удалось его почтенному собеседнику четверть века назад. Кроме общих, увлекавших их исторических и политических предметов, у них были и общие идеи.
Во времена своего могущества, мысленно располагая судьбами сословий, Сперанский думал об отмене петровского закона, дававшего право на выслуженное дворянство. Он считал, что дворянство может быть даровано в виде исключения только самим императором за особые заслуги.
Но точно такую же позицию с дерзкой решимостью отстаивал Пушкин в споре с великим князем: «Дворянство или не нужно в государстве, или должно быть ограждено и недоступно иначе как по собственной воле государя».
Незадолго до смерти — с отчаянием: «…Табель о рангах сметает дворянство».
И когда в тридцатом году — в пору надежд! — он писал Вяземскому: «Государь, уезжая, оставил в Москве проект новой организации, контрреволюции революции Петра… Ограждение дворянства, подавление чиновничества, новые права мещан и крепостных — вот великие предметы», — то, быть может и не отдавая себе ясного в том отчета, он излагал не только и не столько гипотетическую программу Николая, но — в гораздо большей степени — возрождающуюся программу Сперанского, главного мыслителя «комитета 6 декабря 1826 года»…
Еще в записке «О народном воспитании», возражая против системы экзаменов на чин, не оправдавших себя в российских условиях — «так как в России все продажно, то и экзамен сделался новою отраслию промышленности для профессоров», он поддержал главную в этом смысле идею Сперанского: только человек с законченным официальным образованием имеет право на продвижение по службе.
Одинаково со Сперанским думал он в Записке и о чиномании, оторванной от реальности: «Чины сделались страстию русского народа».
Была у них и еще одна общая капитальная идея. В великом своем проекте восемьсот девятого года, размышляя о судьбе дворянства, реформатор задумал создать в дворянском сословии аристократию, основанную на праве первородства, — на английский манер. Неотчуждаемые политические права, подкрепленные нерасчленяемостью имений (майораты), сделали бы этих сынов реформы естественным противовесом самодержавию, ограничить которое Сперанский мечтал разными способами.
Но о русском пэрстве, о майоратах, о неотчуждаемости наследственных прав, о возникновении истинной политической аристократии, противопоставленной аристократии придворно-бюрократической, всецело зависимой от царя, мечтал и Пушкин.
В тридцать первом году, приступая к составлению собственного плана реформирования страны, Пушкин выписал из Констана: «Палата пэров — это корпус, который народ не имеет права избирать, а правительство не имеет права распускать…»
В новогоднюю ночь, уединившись от гостей, вели беседу двое людей, в которых радость единомыслия мешалась с горечью неудачи.
Реформаторский натиск Сперанского разбился давно. Реформаторские мечты Пушкина уже вызывали печальное сомнение у него самого. Ему только что указали его место в имперской структуре, пожаловав камер-юнкером…
Глядя в бледное, очень спокойное лицо Сперанского, слушая его неторопливое рассуждение о причинах опалы Ермолова, Пушкин не мог не вспомнить, чем кончилась карьера страстного реформатора, счастливого временщика, деятеля-мудреца при императоре. Чем кончилась карьера, на которую недавно еще не без сомнений и опаски, но с надеждой рассчитывал и он сам. «Царь со мной очень милостив и любезен. Того и гляди, попаду во временщики…» — он писал это три года назад, уверенный в единомыслии с императором по важнейшим предметам. Уверенный в рыцарском благородстве Николая и в его реформаторских намерениях… Он писал это, когда начал разрабатывать свой всеобъемлющий план преобразования. Не столь отчетливо подробный, как великий чертеж Сперанского, не столь государственно конкретный, не столь напоминающий о труде мудрой, педантически пристальной ко всем сторонам управления канцелярии, что умещался в тренированном, дисциплинированном и холодно вдохновенном мозгу Сперанского.
Его план, его чертеж был разбросан — от истории французской революции до истории села Горюхина, многообразен — от сухих конспектов политических статей до «Медного всадника».
Насквозь знавший Россию Сперанский умел оторваться от земли и парить в разреженном воздухе долженствований. Он оперировал категориями — и только. Сословие было для него политическим понятием.
Пушкин, даже строго теоретизируя, строил из живых лиц, мыслей, которые облекались в плоть реальных происшествий. Это не умаляло силы его теоретического мышления. Но и не давало занестись в ледяные эмпиреи обреченных на безошибочность доктрин.
Для Сперанского судьба русского дворянства была одной из составляющих будущего совершенного здания.
Для Пушкина — трагедией, переживаемой ежедневно, гнавшей его от трактатов к наброскам романов, заставлявшей жить жизнью вытесняемого, унижаемого дворянского авангарда, заставлявшей разделить судьбу обреченных.
Судьба дворянства была для Сперанского сильным фактором в многосложной шахматной партии, в государственной игре, целью которой было учредить равновесное и безопасное, целесообразное действование государственного организма.
Для Пушкина это был ужас несправедливости, ощущение сиюминутной вулканичности почвы, вырывающиеся из упругой научной прозы хаос и кровь крестьянской войны, отчаянное пророчество, гармонизированное ясностью представлений и властностью задачи.
Но общее представление о конечной цели объединяло их.
Через несколько дней после новогодней беседы он писал Бенкендорфу: «У меня две просьбы: первая — чтобы мне разрешили отпечатать мое сочинение за мой счет в той типографии, которая подведомственна г-ну Сперанскому, — единственной, где, я уверен, меня не обманут; вторая — получить в виде займа на два года 15 000…» Речь шла о печатании «Пугачева».
Михайловское. 1835 (4)
…Несмотря ни на какую пользу государственную, нельзя людей силою тащить к благоденствию. В сем смысле я говорил о Петре I.
Сам он странный был монарх!
Пушкин знал: прежде чем уехать из Михайловского обратно в Петербург, с его неизбежной суетой, огорчениями, предстающими не в мыслях, а воочию, с домашними хлопотами и денежными бедами, он должен ясно и холодно решить порядок своих дел на грядущий год.