Право на поединок — страница 38 из 97

Петр Андреевич, не претендовавший уже на роль маркиза Позы, просил назначения по министерству просвещения или юстиции. Его назначили по министерству финансов. Это был еще один способ укротить строптивца — служи там, где поставили, путайся в скучных тебе делах, смирнее будешь. Это был еще один способ ломать человека.

Александр Булгаков сообщал брату в ноябре тридцать второго года: «Очень радуются назначению Вяземского. У него прекрасная душа и способности, и когда отстанет от шайки либеральной, которая делается и жалка и смешна даже во Франции, да примется за службу, как должно, то, верно, пойдет в гору, будет полезен и себе и семейству своему. Здесь все радуются данному ему месту».

Князь Петр Андреевич, один из сильнейших в потенции государственных умов страны, талантливый литератор, блестяще образованный в сфере культуры, сделан был вице-директором департамента внешней торговли и вынужден был тратить силы и время на дело, для него чужое и непонятное.

В старости он горько обронил: «Около двадцати лет прослужил я по ведомству министерства финансов; но должен признаться, служил не по призванию, а по обстоятельствам. По мере сил и способностей своих старался я исполнить обязанность свою усердно и добросовестно, но исполнял ее без увлечения, без вдохновения!»

Угроза шельмования и позорной расправы, потом чужая, постылая служба — с годами он привыкал к этой, лежащей на душе, тяжести, но она деформировала душу. Прежде всего — отсутствием надежды. Уже к середине тридцатых годов он стал жить прошлым, казавшимся ему утраченным эдемом. Чем дальше, тем явственнее становился его разрыв с настоящим, он отставал, упорно и сознательно не принимая естественных перемен, и жизнь вокруг казалась ему все более чуждой и отвратительной в своей чуждости. Ему тяжко и больно жилось. Но все это выявилось с такой очевидностью гораздо позднее. А пока он скрывал от самого себя начавшийся страшный процесс. И тем менее понимали его окружающие.

Булгаков писал со своей глуповатой восторженностью: «На Кузнецком мосту большая передряга. У какой-то из мадамов схвачена контрабанда на 50 т.; видно, не у всех совесть чиста, а лупят, проклятые, ужасные деньги с московских щеголих. Уж это не действия ли нашего Вяземского? Скажут: вот в тихом омуте черти водятся. Каков Вяземский! Забыл, что Москва его рай, а мадамы Кузнецкого моста — его бригада. Москва любит крайности. Сперва говорили все о Вяземском, как о ветренике, занимающемся только обедами, стихами и женщинами, а теперь славят его государственным человеком, и те же лица повторяют: я всегда это утверждал».

Таковы были их представления о назначении государственного человека…

Его между тем не переставали унижать. В августе тридцать третьего года Комитет министров по представлению министра финансов постановил произвести Петра Андреевича в статские советники. А через несколько дней Вяземского вызвал Бенкендорф и сообщил, что император не утвердил решение Комитета, ибо он, Вяземский, позволил себе неуместную шутку: при пожаловании петербургского военного генерал-губернатора Эссена графом посетовал, что не пожаловали его князем Пожарским, намекая на неумение генерал-губернатора справляться с пожарами.

Сарказмы в дружеском кругу становились накладны. Полицейская структура пронизывала жизнь во всех ее ипостасях и намертво схватывала каждое проявление личности.

Князь Петр Андреевич обладал задатками крупного государственного человека и ярким талантом литератора. Но в нем не было того, что в самые страшные моменты спасало Пушкина, — рокового сознания своего долга, у него не было того дела, ради которого Пушкин готов был вынести боль одиночества, непонимания, смертельный холод отчуждающегося бытия. Пушкинская надежда сливалась с категориями такими высокими, что почти уже не зависела от личных обстоятельств, — будущее России и человека вообще, а не будущность только его, Пушкина, держало и вздымало его над ядовитым, обжигающим кипением быта житейского и политического.

Он мог разувериться во всем, что окружало его в нынешний день. Но при всей невыносимой усталости, жажде покоя и независимости, которые можно было купить только ценою ухода от своего дела, — при всем этом и над всем этим существовала сила, которая гнала его вперед, не давая пасть, пока он жив.

Отчаяние при мысли о судьбе семьи, детей, безвыходность денежная не могли побороть эту силу.

Пушкина нельзя было сломать. Его можно было только убить.

Князь Петр Андреевич сломался.

Он мог теперь назвать в письме людей 14 декабря головорезами.

В его записных книжках нет больше ярости бунта, а только бессильная горечь.

В тридцать седьмом году, после смерти Пушкина, он записал: «Сегодня же обедал я у директора в шитом мундире по приглашению его. Матушка Россия не берет насильно, а все добровольно, наступая на горло». И тут же, по-французски: «Люди ума и совести могут сказать в России: „Вы во что бы то ни стало хотите, чтобы была оппозиция. Вы ее получите“».

Но сам он был способен теперь — как лицо общественное — только на верную унылую службу и горечь далеко спрятанных мыслей.

Замечательные стихи, что писал он в старости, — плач по себе…

Поединок с Уваровым (2)

Как могут они писать, когда им запрещено мыслить?.. Основное начало нынешней политики очень просто: одно только то правление твердо, которое основано на страхе; один только тот народ спокоен, который не мыслит.

Никитенко. 1835

 В июле тридцать второго года, готовясь сделать решающий шаг, Уваров все еще всерьез надеялся заручиться соратничеством Пушкина. Знакомец и Пушкина, и Уварова Н. А. Муханов занес в дневник 7 июля: «Оживленный спор с Уваровым о газете Пушкина. Он оскорблен, что разрешение ему дано через министра внутренних дел, а не его министерством».

Пушкин незадолго перед тем получил разрешение на издание газеты (которым, впрочем, не воспользовался). Но ему гораздо важнее было — с точки зрения газетчика, нуждающегося в свежих новостях, — иметь непосредственные отношения с министерствами внутренних и иностранных дел. Вместе с тем Пушкин еще раз продемонстрировал свое явное нежелание сотрудничать с Сергием Семеновичем. Идеи Уварова — во всей исторической низости — еще не были ему известны. Но он очень хорошо представлял себе, чего можно ждать от старинного арзамасского знакомого. Ренегатство стало уже принципиальной позицией Уварова. И это необоримо претило Пушкину.

Но вряд ли он сознавал в тот момент, какое оскорбление нанес товарищу министра просвещения. Он не только игнорировал уваровское предложение союза в прошлом году, не только высмеял его перевод «Клеветников России», но и обманул куда более серьезные ожидания. Газета Пушкина, будучи подчинена министерству просвещения, должна была бы стать рупором уваровских идей, плацдармом для уваровского наступления на публику. Теперь эта надежда рухнула. Рухнула в тот момент, когда Уварову «свой орган» был особенно нужен…

Уваров шел вверх. Находящийся в мучительных колебаниях император, уже перечеркнувший проекты комитета 1826 года, бывшие, по существу, проектами Сперанского, ошеломленный событиями во Франции, в Польше, в военных поселениях, еще не решавшийся начать новую попытку либерализации крепостного права (Киселев вернется только в тридцать четвертом), горячо и радостно поверил в возможность осуществления уваровской утопии — замирить страну новой методой воспитания сперва дворянской молодежи, а потом и народа вообще.

18 марта 1833 года, через четыре месяца после того, как император прочитал уваровский доклад, князь Ливен был отправлен в отставку.

20 марта Бенкендорф передал Уварову указание царя — приступить к исправлению обязанностей управляющего министерством народного просвещения. Но управляющий — еще не министр. Уварову предстояло пройти испытательный срок…

Он немедленно — 21 марта — направил попечителям учебных округов «циркулярные отношения»: «Вступив в управление Министерством народного просвещения, я вменяю себе в приятную обязанность объявить Вашему превосходительству совершенную мою готовность действовать во всех отношениях к дальнейшему усовершенствованию императорского (название. — Я. Г.) университета и учебных заведений вверенного Вам округа. Вместе с сим я надеюсь находить в Вашем превосходительстве то усердное и деятельное стремление к общей пользе, коим одушевляется служба… Общая наша обязанность состоит в том, чтобы народное образование, согласно с высоким намерением августейшего монарха, совершалось в соединенном духе православия, самодержавия и народности».

Сергий Семенович не терял ни дня: он энергично и целенаправленно стал утверждать в умах свою доктрину, которую — с дальновидным самоотречением — приписывал теперь Николаю.

Он закончил циркуляр пассажем, удивительным по тону: «При сем случае покорнейше прошу Ваше превосходительство, чтоб поставлено было на вид и студентам, что я не премину обращать особенное внимание на тех из них, кои по успехам, благонравию, скромности и покорности к начальникам окажутся достойными, — имена их останутся в моей памяти, и я предоставлю себе оказывать им и на поприще жизни то самое участие, какое они внушат мне на поприще юношеского образования».

Это пишет человек, ощущающий свою власть и верящий, что он будет обладать ею всегда, — он обещает покровительство, которое понадобится через много лет.

И он доводит до сведения студентов, каков его идеал просвещенного человека: «благонравие, скромность и покорность к начальникам».

Пушкин считал необходимым учить «независимости, храбрости, благородству (чести вообще)».

Уваров — «благонравию, скромности и покорности к начальникам».

Вот их главное, роковое, непримиримое расхождение, касавшееся духовного, общественного облика будущих поколений и, с неизбежностью, облика будущей России…

Сергий Семенович немедленно дал всем понять, что дело народного просвещения с его вступлением в должность вышло на первый план государственной жизни. Его министерство не должно было оказаться одним из многих. Оно становилось ответственно за судьбы империи и требовало содействия от всех.