Когда в тридцать первом году он издал статистическое обозрение России первой половины XVIII века, написанное деятелем этого века Кирилловым, то прежде всего стал искать возможность представить книгу царю и множеству влиятельных особ. Он отправил книгу Пушкину, но тут же и Булгарину. Он послал ее многим министрам. Для того, чтобы добраться до императора, он требовал помощи от Пушкина, Жуковского. Ему удалось поднести свое издание императрице, и она ответила бриллиантовым перстнем. Но между Николаем и желающими поднести ему свои ученые сочинения стояла Академия наук, предварительно цензуровавшая такие книги. Академия весьма резко отнеслась к погодинскому изданию, и министр просвещения князь Ливен отказался представить книгу царю.
Михаил Петрович был человеком более чем деловым. «Думал о своих трагедиях, — писал он в дневнике, — по двадцати тысяч рублей получу от государя». Ничего от государя за свои трагедии он не получил, и это его крайне печалило. Хотя дела его шли вовсе не дурно. Сын крепостного отца, не обладавший наследственным капиталом, Михаил Петрович, служа в университете, купил себе дом и завел в нем доходный пансион для студентов: «У меня одиннадцать пансионеров, с которых не беру меньше восьмисот с каждого, а с других при уроках тысячу пятьсот и тысячу двести. Это приносит мне хороший доход и, кроме содержания себя и семейства, остается в скоп».
Он купил деревеньку, сам обзавелся крепостными…
При этом его энтузиазм историка-ученого и историка-литератора был совершенно искренним. Его трагедию «Марфа-посадница» Пушкин расхвалил. Но мечтой его было написать трагедию о Петре. И в тридцать первом году он не без страха этот подвиг предпринял. Пушкин отнесся к «Петру» прохладнее, чем к «Марфе». При всей широкой доброжелательности и добродушной снисходительности к литераторам, которые нравились ему как люди, от прямых разговоров о «Петре» он уклонялся. Погодин это заметил, понял и кручинился в дневнике.
Прохладность Пушкина имела причины. В погодинской драме царь-преобразователь предстал тем же «сыном судеб», каким позднее выведет его Полевой. Благородно грозный и сурово справедливый титан противостоит жалкой своре «чудовищ злобы и коварства», которые затевают против него заговор. Историк Погодин полной мерой воспользовался правом драматурга на вымысел и сочинил фантастическую историю о злодеях — Кикине, генерале Долгоруком, — которые выкрали царевича Алексея из крепости и подожгли Москву, чтоб убить Петра на пожаре. Но, бесстрашный и неуязвимый, — «сын судеб»! — царь явился в логово заговорщиков, сам обезоружил убийцу и не дал повернуть вспять историю…
Суд же над царевичем завершился в соответствии с традицией:
Толстой
Царевич… кончил жизнь. — Я не успел
Прочесть ему, больному, приговора…
Как на землю он мертвый покатился
Апоплексическим ударом.
В семьдесят третьем году старый Погодин напечатал свою трагедию с историческими комментариями и послесловием. Следственное дело царевича Алексея было уже обнародовано, и совесть историка заставила Михаила Петровича сообщить в комментариях истинное положение дел — и о пытках, которым подвергали Алексея, и о выдуманности кульминационной ситуации. Не умолчал он и о скептическом отношении Пушкина: «Пушкин не одобрял 4 действия, как бы составленного из сценических эффектов. Это в роде Коцебу, говорил он, у которого над каким-нибудь несчастным или несчастною заносит руку, с одной стороны, отец, а с другой — припадает любовница или любовник, — и при этих словах он, любивший выражаться пластически, вытягивал свое лицо, представляя изнеможенного Алексея».
В тридцать первом году перед Пушкиным оказалась напыщенная пьеса, писанная вялыми стихами и исполненная банального смысла. Но главное — историческая трагедия никак не представляла драму истории.
Он сам, Пушкин, освятил в свое время диаду Петр — Николай. Он сам в «Полтаве» мощно изобразил Петра — «сына судеб» — «весь как божия гроза». (А через несколько лет Максимович напишет Погодину, рассказывая о въезде Николая в Киев: «Сначала царь приехал, и был прекрасен, как Божия гроза».) Он сам задал высокое единство: «лик его ужасен» — «он прекрасен». В этом единстве костоломное прогрессорство первого императора оправдывалось безусловно и легко эстетизировалось. И погодинская трагедия с полным правом заканчивалась бодрым монологом Петра, который, узнав о смерти сына, «с просветлевшим лицом выступал на авансцену»:
Так мы теперь к заутрени пойдем,
Благодарить творца за две победы —
Над внешними и внутренним врагами.
Последнюю, залог святой спасенья,
С мучительной я болью получил.
Утешимся. Фундамент просвещенья
На век у нас я ею заложил.
Все новое спаслось от разрушенья.
Я кровью все, сыновней, искупил.
Победа Петра над буйными пьяными заговорщиками в трагедии слишком напоминала официозную версию славной виктории 14 декабря над смутьянами «гнусного вида». Погодин не прочь был и этим подольститься к власти. Но неизбежная аналогия напугала цензуру, и трагедию не пропустили ни в печать, ни на сцену. Да и сама история вражды отца и сына — царя и наследника — казалась неуместной и не подлежащей оглашению…
Диада Петр — Николай гипнотизировала историков и писателей, предопределяя толкование Петровской эпохи. Стремительно складывалась традиция, которую Пушкину предстояло ломать в одиночестве…
Погодина он в начале тридцатых годов привечал и поддерживал. Погодин, образованный, энергичный, казалось, преданный ему, нужен был как сотрудник, помощник, союзник в деле просвещения России историей, в том деле, что так обнадеживающе определилось в тридцать первом году.
Погодину Пушкин нужен был как опора и покровитель — до времени. Он хотел всего — первого места в литературе, почетного положения в исторической науке, высокой репутации в глазах власть имущих. Между тем начальство относилось к нему с подозрением, многие коллеги-профессора его не любили. До тридцать четвертого года Полевой его страстно травил. Еще не сломленный и не лишенный журнала Полевой, независимый, гордый, проповедник представительного правления, презирал «демократа-монархиста» Погодина, прославлявшего «благотворную дубинку» над мужицкой спиной. «Телеграф» не оставлял без внимания ни одного погодинского появления в печати. Неистовая вражда с Полевым еще сильнее привязывала Погодина к Пушкину и заставляла Пушкина до поры видеть в Погодине естественного союзника. Ни тот, ни другой, ни третий не предвидели, что новая эпоха, злобно навалившись на Пушкина и Полевого, окажется благодатной для Погодина…
Товарищ министра народного просвещения Уваров, к молодому историку-патриоту благоволивший, раздражился было на него из-за одной рецензии, но петербургские доброжелатели Погодина все быстро уладили. И когда Сергий Семенович отправился в тридцать втором году в свой решающий вояж, Погодин изготовился к действию. Все понимали, что Уваров может и министром стать, и, стало быть, надо всемерно стараться ему понравиться. Один из петербургских друзей — как только Сергий Семенович отбыл из столицы новой в древнюю — отправил Погодину письмо с наставлениями: «Теперь от вас уже зависит довершить начатое и сблизиться с товарищем, а может быть, и будущим министром. Он будет советоваться с вами насчет издания исторических материалов — труд преполезный. Пожалуйста, постарайтесь угодить ему. Поладить весьма легко: бывайте только у него почаще, превозносите его таланты, познания, глубокие его сведения в греческом языке, обладание русским словом и проч., и проч. Говорите также о надежде всех любителей просвещения по случаю его назначения товарищем министра. Знаю, что все это покажется для вас трудным; но, ради бога, возьмите на себя хоть раз в жизни этот труд, если не для пользы, то, по крайней мере, для того, чтобы враги ваши, враги человечества не торжествовали. Иначе Полевым и прочим тварям будет раздолье, и они из него сделают, что захотят. Да посыплется пепел на главу их!»
Автор письма преувеличивал щепетильность Погодина и возможности Полевого. Уваров прекрасно знал, кто ему нужен. А Погодин готов был на многое.
Но Уваров был не тот человек, которого можно было взять голой лестью. Он оценивал профессоров по иной шкале. И Михаил Петрович знал, сколь многое решит его вступительная лекция, прочитанная в присутствии товарища министра. Знал и тщательно готовился. «Думал о первой лекции при Уварове. Докажем надменным иностранцам, которые осмеливаются сомневаться в русском уме, русском гении… Думал о лекции и о том, как заставить этих мошенников поклониться себе».
Лекцию Погодина Сергий Семенович выслушал с настороженным вниманием. Он знал о популярности молодого ученого, о его литературных амбициях, о его неблестящем служебном положении, о ненависти к нему Полевого, наконец. Сергий Семенович должен был определить для себя ценность Погодина. Он намечал людей для выдвижения, своих будущих соратников — и не имел права ошибаться.
Погодин говорил крупно. Он говорил об исконной особости русского пути: «Следствие Крестовых походов в политическом отношении, т. е. усиление монархической власти, было произведено у нас монгольским игом, а Реформацию в умственном отношении заменил нам, быть может, Петр».
Погодин умалчивал, что монгольское иго, толкнув Русь к консолидации, вместе с тем глубоко травмировало народное сознание и самой монархической власти оставило в наследство черты отвратительного деспотизма. Погодин умалчивал, что европейская реформация несла с собой и новые политические реальности и что протестантские государства быстрее католических двинулись к представительному правлению — Англия, Швеция, Голландия…
Но Сергию Семеновичу такой поворот должен был понравиться.
Дал Михаил Петрович и свой оборот проблеме дворянства: «Наше дворянство не феодального происхождения, а собравшееся в позднейшее время с разных сторон как бы для того, чтобы пополнить недостаточное число первых варяжских пришельцев из Орды, из Крыма, из Пруссии, из Италии, из Литвы, не может иметь той гордости, какая течет в жилах испанских грандов, английских лордов, французских маркизов и немецких баронов, называющих нас варварами. Оно почтеннее и благороднее всех дворянств европейских в настоящем значении этого слова, ибо оно приобрело свои отличия службою отечеству».