я зол на тебя, любезный друг, князь Николай Григорьевич, за письмо к Шереметеву, увидав из твоего № 23, что оно послано к к. Василию, а из его письма, что он ничего не знает об этой негоциации, т. е. о последствиях ее; я и ему тотчас писал, чтобы, если можно, не отправлять того письма и едва предварил о том же Дмит. Васильчикова, Уварова и Балабина на случай, если бы к. Василий выслал к ним письмо. Из копии с нашего отношения к гр. Шереметеву ты знаешь, чего мы добивались. Что он подумает, если получит Ваше письмо с предложением 473 т.? Покуда молчит и, как слышу, пошел другою дорогою — продает свои заемные письма, хочет на своем поставить. Если к нам отнесется по содержанию Вашего письма, то ответ наш готов. Нам надобно уже беречься ответственности перед другими кредиторами. Поспешили вы».
«Лукулл»-Шереметев, один из главных кредиторов князя Репнина, оказался кредитором неуступчивым, готовым передать в чужие руки заемные письма князя, чтоб новые владельцы стребовали долги. А долги были немалые, ежели князь Николай Григорьевич предлагает как компромисс без малого полмиллиона.
Конечно же смерть Шереметева, которая или дала бы изрядную отсрочку платежей, или вообще списала долги, — ибо Репнин мог претендовать на наследство не в меньшей степени, чем Уваров, была бы князю выгодна, спасительна.
И конечно же благородный Репнин никоим образом не желал такого выхода.
И конечно же убедить истерзанного мытарствами князя, что пасквиль Пушкина марает и его — не просто наследника, но кабального должника Шереметева, — не составило Уварову большого труда.
Вполне возможно, что князь Николай Григорьевич возмутился поступком сочинителя. Ему — при его щепетильности и знаменитой честности! — и так тяжко было переносить это вздорное следствие, «Полтавскую комиссию», исход которой был неясен по проискам клеветников и недоверию правительства, а тут еще приходилось чувствовать себя и на новом подозрении, особенно гадком.
Князь Николай Григорьевич, несмотря на родственную лояльность, знал цену Сергию Семеновичу и вовсе не желал стоять с ним на одной доске в глазах общества.
Знал он цену и Пушкину, и потому вряд ли его возмущение приняло вид оскорбительный. Но Уварову и Боголюбову важна была зацепка.
Как только, после двадцатого января, Сергий Семенович понял, что сильных карательных мер против его врага не последует, он спустил с цепи Боголюбова. И вскоре до Пушкина с разных сторон стали доходить слухи об уничижительных для него отзывах князя Репнина. Все ссылались на один источник — на Варфоломея Филипповича.
Все это выглядело тем более правдоподобно, что Боголюбов еще недавно вхож был и в дом Пушкина и кичился своим приятельством с первым поэтом.
Пушкин прекрасно понял, чья рука пустила интригу.
Сам погибая от безденежья и долгов, он сочувствовал Репнину, хотя его безденежье не сравнимо было с княжеским.
Он видел, что его вынуждают встать против лица опального, гонимого. Он понимал, что они — союзники, каждый по-своему, бойцы разгромленной, отброшенной фаланги. Им не должно было враждовать.
И он искал выхода — чтоб честь его была соблюдена и отпала необходимость в поединке.
Нужно было найти твердые, но внятные слова, — чтоб и Репнин понял, что им играют.
Пушкин писал: «С сожалением вижу себя вынужденным беспокоить Ваше сиятельство, но как дворянин и отец семейства я должен блюсти мою честь и имя, которое оставлю моим детям.
Какой-то негодяй по фамилии Боголюбов на днях повторял в кофейнях оскорбительные для меня отзывы, ссылаясь при этом на Ваше имя… я уверен, что Вы…
Я не имею чести быть лично известен Вашему сиятельству, я не только никогда не оскорблял Вас, но по причинам, мне известным, я всегда питал к вам чувства искренние уважения и преданности и даже признательности…
Я прошу, князь, чтоб вы отказались от сказанного Боголюбовым, чтоб я знал, как я должен поступить.
Лучше, чем кто-либо, я знаю расстояние, отделяющее меня от Вас, но вы не только знатный вельможа, но и представитель нашего древнего и подлинного дворянства, к которому и я имею честь принадлежать. Вы поймете, надеюсь, без труда настоятельную необходимость, заставившую меня поступить таким образом.
Мне необходимо знать, как я должен поступить. Если…
Если когда-нибудь я оскорблял кого-либо, то только по легкомыслию или в качестве возмездия — в первом случае я всегда…
Мне противно думать, что какой-то Боголюбов…
Умоляю, Ваше сиятельство, отказаться от отзывов… от обвинения… утверждения Боголюбова, или не отказать сообщить мне, как я должен поступить…»
Он мучительно искал слова, правил, зачеркивал. Письмо должно было объединить их против Боголюбова, оклеветавшего обоих, дать князю возможность почувствовать себя оскорбленным не Пушкиным, но Боголюбовым: «ссылаясь на Ваше имя… ссылаясь при этом на Вас… как право… какой-то негодяй по фамилии Боголюбов, ссылаясь на Ваше имя как право…» Надо было, чтобы Репнин понял: он, Пушкин, просто не мог оскорбить его, равно как и сам Репнин не мог — не должен был! — дурно говорить о Пушкине в присутствии негодяев: «какие же могли быть основания, побудившие вас не только… я отказываюсь верить… какие же могли быть основания, ради которых вы…»
В конце концов он отправил короткий текст, за которым, однако, все это угадывалось. Он верил в чутье подлинного дворянина, человека чести.
«Князь,
с сожалением вижу себя вынужденным беспокоить ваше сиятельство; но, как дворянин и отец семейства, я должен блюсти мою честь и имя, которое оставлю моим детям.
Я не имею чести быть лично известен вашему сиятельству. Я не только никогда не оскорблял Вас, но по причинам, мне известным, до сих пор питал к вам искреннее чувство уважения и признательности.
Однако же некто г-н Боголюбов публично повторял оскорбительные для меня отзывы, якобы исходящие от вас. Прошу ваше сиятельство не отказать сообщить мне, как я должен поступить.
Лучше, нежели кто-либо, я знаю расстояние, отделяющее меня от вас; но вы не только знатный вельможа, но и представитель нашего древнего и подлинного дворянства, к которому и я принадлежу, вы поймете, надеюсь, без труда настоятельную необходимость, заставившую меня поступить таким образом».
Князь Николай Григорьевич ответил письмом, из коего видны как нежелание обострять конфликт, так и обида:
«Милостивый Государь Александр Сергеевич!
Сколь ни лестны для меня некоторые изречения письма вашего, но с откровенностию скажу вам, что оно меня огорчило, ибо доказывает, что вы, милостивый государь, не презрили рассказов, столь противных правилам моим.
Г-на Боголюбова я единственно вижу у С. С. Уварова и с ним никаких сношений не имею, и никогда ничего на ваш счет в присутствии его не говорил, а тем паче, прочтя послание Лукуллу, Вам же искренне скажу, что гениальный талант ваш принесет пользу отечеству и вам славу, воспевая веру и верность русскую, а не оскорблением честных людей.
Простите мне сию правду русскую: она послужит вернейшим доказательством тех чувств отличного почтения, с коими имею честь быть
вашим покорнейшим слугою
10-го февраля 1836.
в СПбурге.
кн. Репнин».
Репнин писал правду, но она была малоприятна. Разумеется, он не обсуждал пушкинский памфлет с Варфоломеем Филипповичем. Он говорил о Пушкине с Уваровым, а уж Сергий Семенович передал его отзывы Боголюбову. Репнин не отрицает своего неудовольствия памфлетом, он отрицает, что излагал его Боголюбову. «Тем паче прочтя послание Лукуллу…» На столь щекотливую тему он не мог говорить с человеком случайным.
Он не стал отмежевываться от Уварова. Напротив, он счел нужным назвать его честным человеком и упрекнуть Пушкина за то, что он этого честного человека оскорбил.
Это был не тот исход, которого хотел Пушкин. В таком исходе содержалось некоторое унижение. Но с этим приходилось мириться.
Вызывать Репнина на основании отеческого послания было нелепо.
Стреляться с Боголюбовым — смешно.
Уваров для поединка был недосягаем.
Им не удалось всерьез спровоцировать Пушкина.
Но и в его душе эта история оставила горечь, разъедавшую и без того истерзанные нервы.
Жизнь вокруг разваливалась дико и противоестественно. Уцелевшие еще люди дворянского авангарда теряли друг друга, рассеивались в чужой толпе. И только исчадья новой эпохи выступали сомкнуто, почуяв настоящего противника.
Русская дуэль, илиПролог мятежа
Я ходил задумавшись, а он рыцарским шагом, и, встретясь, говорил мне: «Воевать! Воевать!» Я всегда отвечал: «Полно рыцарствовать! Живите смирнее!» — и впоследствии всегда почти прослышивалось, что где-нибудь была дуэль и он был секундантом или участником.
Декабрист Розен вспоминал о начале двадцатых годов: «…лишне будет описать (совсем бы не лишне! — Я. Г.) поединки полковника Уварова с М. К., бароном Розеном, Бистрома с Карновичем и множество других».
Последние несколько лет перед восстанием члены тайных обществ и ближайшее их окружение жили среди вызовов и поединков. Ситуации бывали разные, мотивы — тоже: некоторые дуэли происходили от бытовых случайностей, мелких столкновений, но значима была непреложная готовность людей этой среды выйти на поединок.
В этот процесс оказались втянуты даже такие штатские интеллектуалы, как братья Тургеневы. Упомянув в письме к Жуковскому начала тридцатых годов некоего «Ал. Павл. Протасова», Александр Тургенев заметил: «Отец его некогда должен был драться с моим братом». (В начале тридцатых же годов московский Булгаков сообщал в Петербург слух о готовящейся в Лондоне дуэли Николая Тургенева с секретарем русского посольства.)
Нащокин рассказывал историку Бартеневу: «Дельвиг вызвал Булгарина на дуэль. Рылеев должен был быть секундантом у Булгарина. Нащокин — у Дельвига. Булгарин отказался. Дельвиг послал ему ругательное письмо за подписью многих».