Право на поединок — страница 83 из 97

Константин отшутился. Но острота ситуации усугублялась тем, что серьезное и положительное отношение цесаревича к поединкам было известно. Когда в семнадцатом году два полковника лейб-гвардии Волынского полка поссорились по служебному поводу и решили драться, а потом помирились, вняв уговорам своих товарищей, то Константин возмутился. Историк полка рассказывает: «Однако об этом узнает цесаревич и, пославши к обоим своего адъютанта, а с ним и пару своих пистолетов, приказывает передать им, что военная честь шуток не допускает, когда кто кого вызвал на поединок и вызов принят, то следует стреляться, а не мириться. Поэтому Ушаков и Ралль должны или стреляться или выходить в отставку».

В результате полковник Ралль, любимый офицерами полка, был убит. Император Александр прислал Константину гневный рескрипт. Ушаков отделался месяцем гауптвахты.

Вторая попытка относилась к великому князю Николаю. И здесь все было по-иному.

В двадцать втором году, когда гвардейские полки стояли в Вильно, великий князь на смотре лейб-егерского полка грубо оскорбил члена тайного общества капитана Норова. «Я вас в бараний рог согну», — кричал не нюхавший пороха солдафон боевому офицеру, кавалеру многих наград за храбрость, тяжело раненому во время заграничного похода. Но дальше произошло нечто, великим князем не предвиденное. 3 марта 1822 года он в растерянности писал генералу Паскевичу: «…г.г. офицеры почти все собрались поутру к Толмачеву (командир батальона. — Я. Г.) с требованием, чтобы я отдал сатисфакцию Норову». Хотя Николай и называет далее поступок офицеров «грубой глупостью», но ясно было, что он попал в крайне неприятное положение и не знает, как из него выйти без ущерба для репутации.

Такого выхода не нашли ни великий князь, ни Паскевич. Прибегли к простому способу — репрессиям. Поскольку офицеры полка в знак протеста решили выйти в отставку, то командование выделило «зачинщиков» и наказало их переводами в армию и увольнениями.

В отличие от Константина Николай — с его принципиально деспотическим мировосприятием — остро понимал политический смысл дуэли. Не последнюю роль тут сыграл его позор двадцать второго года. И когда, уже будучи императором, он декларировал: «Я ненавижу дуэли; это варварство; на мой взгляд, в них нет ничего рыцарского», — то это, помимо всего прочего, был запоздалый ответ на требование лейб-егерских офицеров, на вызов капитана Норова. И осуждение в 1826 году Норова, давно отошедшего от активной деятельности, тоже было ответом…

Уже летом двадцать пятого года, незадолго до восстания, узнав о дуэльной истории в Финляндском полку, Николай сказал (известную нам фразу): «Я всех философов в чахотку вгоню». Дуэль для него была проявлением ненавистной стихии нерегламентированного поведения и мышления — одним словом, философии.

Подавив мятеж, организованный неукротимым дуэлянтом Рылеевым, Николай после вступления на престол ничего не прибавил к антидуэльному законодательству. Он считал, что имеющихся законов достаточно. Но его отношение к поединкам сразу же стало широко известно.

Пушкин писал из Москвы в Тригорское Прасковье Александровне Осиповой 15 сентября двадцать шестого года: «Много говорят о новых, очень строгих постановлениях относительно дуэлей и о новом цензурном уставе». Для Пушкина лишение дворянина права дуэли и цензурное стеснение мысли стояли рядом…

У нового императора в вопросе о дуэлях нашлись бескорыстные союзники, воспрянувшие духом в этой новой атмосфере.

В ноябре двадцать шестого года, вскоре после пушкинского письма, вышла в свет анонимная брошюра под названием «Подарок человечеству, Или Лекарство от поединков», отпечатанная в типографии Императорского воспитательного дома. На титульном листе значилось: «Посвящается нежным матерям (от родителя же)».

         «Родители!

Великий государь наш и Отечество вопиют к вам гласом мудрости, гласом совета, обратить внимание ваше на коренное домашнее воспитание детей ваших, без чего никакие усилия одного правительства не в состоянии отвратить возродившееся зло самонадеянности и вольнодумства века сего.

Стихийная мысль, заключающая в себе зародыш буйства, есть защищение себя самим собою, не правами, не законами, а поединком или лучше назвать привилегированным убийством себе подобного.

Прилагаемая мною при сем выписка исторических событий, даст вам некоторый способ с сосанием молока ребенка вашего внушить ему все омерзение к поединкам. Приговор строгий против ложного понятия о чести; примеры исторические, освященные волею и разумом самодержавных особ, отцов своих народов и без сомнения согласно с волею и мудрою дальновидностью и нашего Отца Отечества; все сие вместе будет служить подкреплением нравоучению вашему… Употребите сие как предупредительное средство против эпидемической болезни вдали грозящей детям вашим.

Русский».

Все примеры, которые «родитель же» приводит далее, сводятся к противопоставлению воинской добродетели и дуэльной кровожадности — так сказать, целесообразно государственного и бессмысленно личного аспектов храбрости.

Однако главным в брошюре было обличение дуэльной идеи как «стихийной мысли, заключавшей в себе зародыш буйства», сопряжение ее с «возродившимся злом самонадеянности и вольнодумства века сего».

Брошюра вышла через три месяца после казни лидеров тайных обществ.

Аноним прямо указывал на связь поединков с мятежом…

Никто из российских монархов после Петра не высказывал так резко свою ненависть к дуэльной идее, как Николай. Он не предполагал еще в двадцать шестом году, что ему и не понадобится ужесточать наказания за поединки или же карать по всей строгости имеющихся суровых законов.

Сама реальность царствования, сама атмосфера его, определившаяся к концу тридцатых годов, оказалась лишена того кислорода, который поддерживал пламя чести, то есть придавила ту среду, в коей и возникали по-настоящему опасные — идейные — дуэли.

И нужна была «тайная свобода» Пушкина, чтобы на исходе последекабрьского десятилетия, стоя над могилой дворянского авангарда, отчаянным усилием на миг соединить прервавшуюся связь времен.

Конец генерала Киселева

…Ожидать кровавых событий.

Киселев

 В середине тридцатых годов задыхаться начали не только носители идей. Задыхаться начали сами идеи.

Люди с пронзительным ощущением совершающихся перемен — Пушкин и Вяземский — понимали это. Но реагировали по-разному.

Понимал и печальный Сперанский.

И только Киселев, уверенный, что выиграл свою головоломную игру с левыми и правыми, полон был надежд. Он не видел, что вельможная бюрократия, венчающая аппарат, уже нашла и отработала способы для перемалывания любой реформы, идущей против ее интересов. Он не видел, что момент высочайшего взлета его карьеры становится началом падения его идеи. Он-то шел вверх по холодным ступеням, но идее суждено было отстать и остаться далеко внизу.

Наступал момент, когда идея, одушевлявшая умирающую эпоху, идея, правомочность которой признал даже император, — идея уничтожения рабства (а ее реализация повлекла бы за собою радикальные изменения в других сферах) стала агонизировать.

Агония началась в тот момент, когда — казалось бы! — победа была обеспечена. Началось историческое падение решительно идущего вверх генерала Киселева, «самого замечательного государственного деятеля» момента, — последнего, на кого надеялся Пушкин…

В феврале тридцать пятого года, в том самом феврале, когда Пушкин начертал в дневнике план компрометации министра народного просвещения, генерал Киселев после свидания с генералом Орловым вернулся в Петербург. И вскоре после его приезда император учредил секретный комитет «для изыскания средств к улучшению состояния крестьян разных званий».

Николай в очередной раз решился приступить к крестьянскому вопросу, чтобы начать, наконец, этот процесс, долженствующий превратить колеблемую вулканическими толчками почву в спокойную и надежную твердь.

В начале тридцать пятого года граф Александр Христофорович, вовсе не склонный к безудержному реформаторству, но по своему положению лучше прочих сановников осведомленный о том, что происходит в стране, доносил императору в отчете за прошлый тридцать четвертый год: «Год от года распространяется и усиливается между помещичьими крестьянами мысль о вольности. В 1834 году много было примеров неповиновения крестьян своим помещикам и почти все таковые случаи, как по произведенном исследовании оказывалось, происходили не от притеснений, не от жестокого обращения, но единственно от мысли иметь право на свободу».

Происходило самое для правительства страшное: в крестьянском сознании изжила себя мысль о правомочности рабства. И далее шеф жандармов прямо угрожал: «Могут явиться неблагоприятные обстоятельства: внешняя война, болезни, недостатки; могут явиться люди, которым придет пагубная мысль воспользоваться сими обстоятельствами ко вреду правительства, и тогда провозглашением свободы их из помещичьего владения им легко будет произвести великие бедствия».

«Россия крепка единодушием беспримерным», — уверял Николая Уваров. А шеф жандармов настойчиво требовал приступить к постепенной крестьянской реформе, ибо от ложной стабильности ждал потрясений.

Об этом писал Киселев еще в двадцать шестом году.

Об этом с отчаянием думал Пушкин в тридцатые годы. Это имел он в виду, когда пытался взволновать великого князя, предрекая будущие мятежи с участием многих дворян: «Могут явиться люди, которым придет пагубная мысль…»

Людей толкали к этой мысли.

Летом тридцать пятого года в Приуралье начались события грозные и слишком напоминающие те, что Пушкин описал в недавно вышедшей «Истории Пугачевского бунта».

В июне этого года в деревне Броды собралось до пяти тысяч взбунтовавшихся казенных крестьян-староверов. Они вооружались, формировали конные отряды. Вступали в бой с посланными на усмирение командами.