И он дал знать неистовому французу, что хотел бы получить от него объяснений.
В начале двадцатых чисел марта Пушкин получил от Жобара ответ:
«Вы видите, милостивый государь, что, переводя вашу оду, я не стремился к другой цели, как только к славе моего знаменитого начальника (который уже давно летит за венцом… бессмертия) и к собственному моему преуспеянию на стезе науки и почестей; и так, смею надеяться, что, приняв во внимание эти побуждения, вы не откажете мне в прощении, о котором я молю.
Впрочем, чтобы доказать вам искренность моего раскаяния, посылаю вам все вещественные доказательства преступления и выдаю их вам, связав по рукам и ногам, — предмет, оригинал и черновик, равно как и мое посвятительное послание, уполномочивая вас, милостивый государь, сделать из этого чудовищного целого публичное и торжественное ауто-да-фе, а от вашего великодушия я ожидаю милостивого манифеста, который бы успокоил мою напуганную совесть».
Помимо всего прочего, в марте у Пушкина начался очередной конфликт с цензурным ведомством по поводу «Современника»; он собирался обращаться за помощью к Бенкендорфу, то есть к императору, и подогревать столь неудачно подвернувшуюся историю с «Лукуллом» было совершенно некстати.
Он поверил в смирение Жобара и послал ему почти растроганное письмо:
«Милостивый государь.
С истинным удовольствием получил я ваш прелестный перевод Оды к Лукуллу и столь же лестное письмо, ее сопровождающее. Ваши стихи столь же милы, сколько язвительны, а этим многое сказано. Если правда, как вы говорите в вашем письме, что хотели законным порядком признать вас потерявшим рассудок, то нужно согласиться, что с тех пор вы его чертовски приобрели.
Расположение, которое вы, по-видимому, ко мне питаете и которым я горжусь, дает мне право говорить с полным доверием. В вашем письме к г-ну министру народного просвещения вы, кажется, высказываете намерение печатать ваш перевод в Бельгии, присоединив к нему несколько примечаний, необходимых, говорите вы, для понимания текста; осмеливаюсь умолять вас, милостивый государь, отнюдь этого не делать. Мне самому досадно, что я напечатал пьесу, написанную в минуту дурного расположения духа. Ее опубликование навлекло на меня неудовольствие одного лица, мнением которого я дорожу и пренебречь которым не могу, не оказавшись неблагодарным и безрассудным (император Николай. — Я. Г.). Будьте настолько добры пожертвовать удовольствием гласности ради мысли оказать услугу собрату. Не воскрешайте с помощью вашего таланта произведения, которое без этого впадет в заслуженное им забвение. Смею надеяться, что вы не откажете мне в любезности, о которой я прошу…»
Он отправил письмо 24 марта, а ответ получил только 17 апреля. Жобар вел свою игру и, получив пушкинский ответ, немедля использовал его в собственных целях, знакомя московскую публику с первым абзацем, лестно оценивающим перевод. Таким образом, произошло именно то, чего так не хотел и опасался Пушкин, — Жобар сделал его своим открытым союзником.
Дипломатичная похвала, которой Пушкин думал откупиться от своего неудержимого последователя, не только не утихомирила, но, напротив, еще более возбудила Жобара, принявшего ее за чистую монету или сделавшего вид.
Выжав из пушкинской похвалы все, что можно, казанский воитель отправил в Петербург послание уже не столь смиренное и покорное:
«Милостивый государь.
Я вам бесконечно благодарен за ваше письмо и ваши похвалы. Все бранили мой перевод: его находили неточным, многословным, прозаическим, неверным; я сам был того же мнения: теперь же, когда мэтр высказался, все находят мой перевод точным, сжатым, поэтическим и верным. Удивляюсь метаморфозе. Это происходит с людьми, как и с вещами. Я некогда знал маленького человечка, совершенную посредственность, но полного самомнения, честолюбивого, желчного, с тщеславием детским и смехотворным; посредством интриг, плагиатов, низостей и подлостей, ползая и пресмыкаясь как улитка, он пробрался в светоносные сферы, где орел свивает свое гнездо. И с тех пор все — ну им восторгаться, и восхвалять его заслуги, дарования, добродетели, могущество пигмея, облеченного в великолепную эфирную мантию. В один прекрасный день некий злой шутник приподнял полу таинственной волшебной мантии и показал миру жука, ползающее насекомое, таким, каким природа-мать его сотворила. Иллюзия мигом исчезла и уступила место правде; и стоило бы вам посмотреть, как с той же минуты все те, кто недавно пресмыкался у ног мужа света и разума, поднялись против него, стали над ним издеваться, насмехаться, освистывать его, забрасывать грязью».
Точно очертив путь Уварова к власти, Жобар перегнул палку, называя его «совершенной посредственностью». Сергий Семенович был негодяем, но никак не посредственностью.
Выразительно описав обнажение пушкинским памфлетом сути уваровской натуры, Жобар сильно преувеличил ополчение публики против министра.
Жобар создавал антиуваровскую легенду, настойчиво втягивая Пушкина в свою войну. И он надеялся вдохновить автора оды картиной всеобщего прозрения и похода на общего врага.
Пушкин в это не верил — и был прав.
Но, выманив у Пушкина письменный документ, высоко оценивающий французский вариант памфлета, Жобар оставил за собой право использовать его в нужный момент: «…одобряя мой перевод, вы мне советуете, милостивый государь, не отдавать его в печать. Повинуюсь вам, но лишь временно. Я послал одну копию его моему брату в Бельгию и другую — моему отцу, во Францию, как делаю со всеми документами моего дела; но со специальным условием ничего не печатать без моего распоряжения.
В тех чрезвычайных обстоятельствах, в которых я нахожусь, я счел необходимым принять эту меру предосторожности; таким образом, если мне удастся добиться справедливости, которой я требую, живым или мертвым, я буду отомщен путем опубликования этого сплетения несправедливостей, насилия и низостей, жертвой которых я являюсь уже столько лет».
Надо отдать должное Альфонсу Жобару — он оказался сильным бойцом. Догадавшись, какое беззаконие окружает его, как и любого жителя империи, он предусмотрел крайние шаги своих противников. Вполне возможно, что именно наличие этих документов во Франции и Бельгии удержало Уварова от требования полицейских репрессий.
Вскоре Жобара выслали из России. Но над головами автора «Лукулла» и наследника Лукулла осталась висеть угроза опубликования памфлета в Европе. Как это ни парадоксально, публикация была невыгодна обоим. Для Уварова она означала международное поношение, для Пушкина — возможный разрыв с императором, в результате чего он оставался совершенно беззащитным перед той полуявной, полутайной коалицией, которая неуклонно на него наступала…
Анонимные письма, ставшие детонатором взрыва, давшие возможность Пушкину начать контрнаступление, вышли из среды придворной аристократии, из среды многоопытных и многознающих бюрократов. В пасквиле-дипломе сообщалось, что Пушкин назначается заместителем Великого магистра ордена рогоносцев. Великим магистром назван был Дмитрий Нарышкин, муж любовницы императора Александра. То были дела едва ли не тридцатилетней давности. Вдохновители пасквиля должны были хорошо знать или помнить придворный быт прошлого царствования.
Близкий к пушкинскому кругу Николай Михайлович Смирнов объединял в качестве подозреваемых Геккерна и князя Петра Долгорукова.
Геккерны ли, не Геккерны, Долгоруков или кто другой — в конце концов, это было делом случая. Суть не в том, кто именно написал и отправил анонимные пасквили. Это могли быть и молодые светские шалопаи.
Осенью тридцать шестого года, когда кризис достиг апогея, игра глубоких подспудных обстоятельств именно Геккернов выдвинула в качестве «ударной группировки». Пушкин понял это и без колебаний нанес удар. Он знал, что, поставив под пистолет любого из двух негодяев — старого или молодого, — он оказывается лицом к лицу и с теми, кто, сознают это Геккерны или нет, стоит за их спинами. Со своими главными врагами. Он знал и о дружбе Геккернов с домом Нессельроде.
Посылая вызов в дом Геккернов, обвиняя их в составлении пасквиля, он не случайно назвал Соллогубу — еще до вызова! — графиню Нессельроде…
Вдова Нащокина рассказала историку Бартеневу об одном вечере, когда в Москве уже знали о смертельном ранении Пушкина, но не знали еще о его смерти: «У нас в это время сидел актер Щепкин и один студент… Все мы находились в томительном молчаливом ожидании. Павел Воинович, неузнаваемый со времени печального известия о дуэли, в страшной тоске метался по всем комнатам…»
Тот, кого Нащокина называет здесь студентом, двадцатипятилетний Куликов, тоже описал этот вечер: «…когда… дошла до Москвы роковая весть о дуэли Пушкина, мы в ту же минуту с М. С. Щепкиным бросились к Павлу Воиновичу… Боже мой! в каком отчаянном положении застали мы бедного Нащокина… Он, как маленький ребенок, метался с места на место…» Но Куликов передает и содержание разговора с Нащокиным в эти страшные часы. Когда речь зашла о причинах дуэли, Нащокин сказал: «Сам Пушкин, все друзья его и большая часть общества, как пишут из Петербурга, воображают, что анонимные шуточки… рассылались из посольства. А я уверяю теперь вас и уверил бы тогда Пушкина, что они шли из русского враждебного поэту лагеря: у него есть враг сильный, влиятельный, злой и мстительный». И далее, рассказав историю с «Выздоровлением Лукулла», Нащокин прямо указал на Уварова.
В мае, во время последнего приезда Пушкина в Москву, они подолгу и подробно обсуждали пушкинские дела. И конечно же уверенность Нащокина восходила к этим разговорам.
Куликов мог неточно передать словесную оболочку, но суть дела он выдумать не мог. Осведомленный Нащокин, с которым Пушкин был откровенен, обвинял уваровский круг…
В начале февраля Пушкин безусловно — в ответ на интригу Уварова — Боголюбова — довел бы дело до поединка, если бы ему подставляли не Репнина, а человека реально враждебного, поединщика от вражеской рати.
Случайных жертв он не хотел.