Право на совесть — страница 92 из 113

Люди, подписавшие план убийства Околовича наверняка понимают, что смерть руководителя закрытого сектора не уничтожит революционной организации, а, наоборот, докажет ее опасность для советской власти. Если ЦК КПСС готов пойти на подобную рекламу для своего врага, то они, очевидно, знают, что терять им нечего. Судить о народных настроениях я могу только интуитивно. У меня нет ни статистических таблиц, ни научного анализа революционных настроений. Но мы с Яной, например, уже знаем, что наш конфликт с властью не разрешить ни ожиданием «у моря погоды», ни компромиссом с собственной совестью. Смешно было бы думать, что мы с ней — исключение. В ближайшее время большинство народа должно разгадать ложь «уступок», «реформ» и «смягчений». Нужна только настоящая революционная организация, сумеющая поставить тючки над «i» и повести за собой массы. Организация, независимая от иностранного мира, смелая в борьбе и честная в устремлениях. Мне хочется верить, что такая организация уже есть и называется: НТС.

В материалах МВД по НТС и в «ориентировке» много ссылок на американскую разведку. Однако именно потому, что ссылки эти слишком назойливо и однообразно повторяются, они производят впечатление клеветы. В моем представлении образ Околовича не совмещается с образом иностранного наемника. Через него, через доверие к нему, я вижу и остальную организацию. Кроме того, мне памятны статьи в «Посеве» с критикой иностранного мира, с решительным отрицанием войны, с требованием национальной независимости России, освобожденной от коммунизма. И есть еще одно, самое главное, соображение: идеальная организация, в которую я верю, существует уже в надеждах миллионов людей, подобных мне. Почему же не предположить, что она возникла и в действительности? Я обязан верить НТС. Верить до той поры, пока и если обстоятельства не убедят меня в противном.

Мне надо только быть очень точным в разговоре с Околовичем. Не говорить ничего такого, что может показаться ему неясным или путаным. Например, такая деталь, как мое звание. С точки зрения закона я все еще старший лейтенант. С другой стороны, столько людей уже знает меня, как капитана: сотрудники советских учреждений в Берлине, обслуживающий персонал авиалинии, агенты, включая Франца и Феликса. Это сделали официальные документы, оформленные на такое звание. Даже сестра выпросила у меня вчера карточку в капитанской форме, одну из тех, что я приготовил для пропуска через границу. Что же сказать Околовичу? Объяснять нелепую путаницу не стоит. Заявить, что я старший лейтенант? А может быть у НТС есть возможности проверки в Берлине или Москве, которых я и не подозреваю. Нет, скажу, что капитан. А потом, когда уйдут настороженность и напряженность, связанные с первым знакомством, я объясню ему причины путаницы. В конце концов, это мелкая деталь. Так же, как я верю НТС в кредит, так и Околович обязан верить, что я пришел к нему с искренними намерениями. Верить до той поры, пока и если факты не докажут ему что-то другое. Разве вся работа НТС не направлена на то, чтобы в один прекрасный день на их горизонте появился человек и сказал: «Я пришел к вам, потому что верю в Революцию и хочу служить ей». Такие люди, наверняка, уже не новость для НТС. Я не первый и не последний.

Как сказал Саблин: «Революционером нельзя быть наполовину». Я знаком с этим журналистом уже десять лет. Ведь, вот же, он хорошо знает, что я офицер госбезопасности, а мне не было страшно привозить ему страницы западных журналов со статьями о Советском Союзе, показывать даже «Посев» и рассказывать кое-что об НТС. Когда несколько недель назад я зашел к нему в гости, мы разговорились о постановлении ЦК по делу Берии. Полушутя я упрекнул его за хвалебные статьи о Сталине, написанные еще при жизни диктатора. Саблин принял упрек всерьез:

— Да, писал. И самому было противно. Но из меня, Николай, революционера не выйдет. Человеческое достоинство растрачено. Сегодня у меня осталась моя водка, мои книги и, пожалуй, ничего больше. Какой я журналист… Черчилля я знаю по карикатурам, а Трумана по бюллетеням ТАСС. Эренбургу легче. Он хоть получает нецензурованную информацию и за границу ездит. А паруса у него все равно по ветру. Дело в том, что революционером нельзя быть наполовину. Нельзя бороться с властью в свободное время, вроде собирания марок. Революции надо отдать всю душу или остаться в стороне и не путаться под ногами. Вы человек молодой. Вам необходимо служить чему-то великому и новому. Можете мне ничего не говорить, но я уже понял, на чьей стороне ваши симпатии. Только не забудьте, что сказав «А», в жизни приходится говорить и «Б». Если вы на это готовы, я могу вас только благословить. А мое время ушло.

Мне кажется, что он прав. Революционером нельзя быть наполовину. Вот почему я обязан пойти к Околовичу.

Яна услышала, что я не сплю и пришла в столовую. Вещи были уже уложены со вчерашнего вечера. Оставалось упаковать дорожные мелочи. Мы оба делали это механически, почти ни о чем не разговаривая. Я чувствовал, что Яна боится говорить, чтобы не расплакаться. Мне все обычные слова казались лишними.

Яна разлила чай по чашкам и стала делать мне бутерброды в дорогу. Я вдруг почувствовал, что все, сказанное в следующие несколько минут, останется потом с Яной на долгие недели. Мыслей было слишком много. Хотелось сказать что-нибудь о нас двоих, о том, что нашему чувству теперь ничто не может помешать или ослабить его. Или, может быть, попросить, чтобы, если я не вернусь, она рассказала бы Алюшке что-то очень близкое к правде. Так, чтобы он понял и не стыдился поступка отца. Но в это утро любые такие слова могли оказаться почти кощунством. Мне было страшно, что они прозвучат банальным утешением. Я выбрал поэтому фразы, которые считал необходимыми просто технически:

— Все складывается так, что я должен вернуться месяца через два-три. Может, конечно, случиться и задержка. Тогда я иришлю тебе письмо. Ты все помнишь, как и что?

Яна медленно, почти задумчиво качнула головой. Мне казалось, что она старалась растянуть фразы потому, что можно было говорить о чем-то заученном, а не своем собственном.

— Ты пришлешь письмо из Берлина, якобы от родственницы тети Вари. Подпишешь полевой почтой…

— Пиши мне, пока я буду в Вене, — попросил я. — Тамара Николаевна обещала часто заезжать к тебе за письмами. Я останусь в Австрии до начала февраля, а потом поеду прямо к нему. Задержек в дороге быть не должно. Так что, примерно, в середине февраля мы уже будем с ним обсуждать, что делать дальше. А к апрелю ты будешь знать, возвращаюсь я или задерживаюсь.

Яна опять рассеянно кивнула. Я понимал, что она не хотела ни спорить со мной, ни комментировать мои надежды.

— Часы! — вспомнил я. — Твои часы… Где они? Чуть не забыл…

Стальные автоматические часы швейцарской марки, которые я привез Яне в 1951 году успели уже испортиться. Вчера я сказал Яне, что возьму часы с собой, отдам опытному часовщику в Вене и захвачу потом на обратном пути в Москву.

Яна подняла на меня глаза и я увидел, сколько противоречия было между их выражением и слабой полуулыбкой на ее лице.

— Оставь, Коля. Стоит ли тебе возиться с ними?

И тут же добавила:

— Зачем? Я и так верю, что ты вернешься.

Полуулыбка исчезла и углы ее рта дрогнули. Я пошел к буфету и разыскал коробочку с часами.

— Нет, я их возьму, Яна. Может быть, это моя последняя поездка за границу. Здесь их не починят.

Я продолжал, укладывая коробочку в карман чемодана:

— Все карты у меня в руках. Я полностью контролирую операцию. В крайнем случае, если увижу, что идти к нему сложно, просто вернусь и все. Никто не будет требовать от меня невозможного.

— Ты не забудь теплый шарф, — сказала Яна. — Я специально не уложила его. Наверху будет, наверное, очень холодно.

В дверь постучали. Яна прикусила губу. Я пошел открывать. На пороге стояла Иванова, кутаясь в свою коричневую цигейку.

— Ну, и мороз, — сказала она, входя в коридор. — Вот ваши документы и билеты.

Иванова протянула мне желтый пакет. Пока я рассматривал командировочное удостоверение, пропуск через границу и билеты на гражданский самолет, она присела на край сундука и продолжала:

— Нам нужно еще заехать в министерство за пакетом для Окуня. До Внукова добираться минут сорок. И приехать туда мы должны за час до отлета.

Иванова скользнула взглядом по моему лицу, увидела краем глаза фигуру Яны за столом и вдруг заспешила:

— Я пойду лучше в машину. У нас печка там включена. Вы не торопитесь. Есть еще в запасе минут пятнадцать-двадцать…

Мне показалось, что по ее лицу пролетело что-то похожее на сочувствие. Она отвела взгляд, запахнула цигейку и, сутулясь больше обычного, ушла на улицу.

Дверь захлопнулась за Ивановой. Я обнял Яну, бросившуюся ко мне. Мы пошли к сыну. Молча постояв у его кровати минут пять, мы ушли обратно в столовую. Говорить мы опять ничего не могли. Когда Яна сняла с вешалки мое пальто, я начал вдруг повторять машинально, убеждающим тоном: «Я вернусь… я очень скоро вернусь…» Она кивала и пыталась улыбаться. Но по щекам у нее уже текли слезы. Мы остановились на пороге. Яна осталась в раме двери. Яркий свет из нашего коридора бил сзади в ее растрепавшиеся волосы. Тусклый отсвет лампы из вестибюля падал на ее мокрые щеки и побелевшие пальцы рук, сжавшие узел халатных завязок. На глазах была тень, но в долю секунды я смог прочитать в них то, что мы не сумели сказать друг другу в это последнее утро. Неужели в самом деле последнее? Я отрицательно мотнул головой и сказал громко: «Два-три месяца, не больше…» Она заставила себя еще раз улыбнуться, и утвердительно кивнуть.

На дворе было темно. Снег скрипел под ногами. Сквозь туннель ворот маячил призрак машины и доносился шум работающего мотора. Я еще раз оглянулся. Дом был погружен в темноту. Только внизу, слева, у самой земли, светилось наше окно. В нем на холщевой занавеске виднелся силуэт Яны.

Держась рукой за подоконник, она прислушивалась к моим удаляющимся шагам.