Смерть ожидала и тех, кто во время передвижения своей части без разрешения отойдет «для добычи, или чего иного ради» – так пресекалось мародерство. Казнили тех, кто не уберег знамя, кто перебежал к противнику, а потом попал в плен к своим.
Кроме того, следовало казнить тех, кто грабил город после штурма и обижал местных жителей, – какая забота! Правда, здесь есть несколько чудесных примечаний: «женский пол, младенцы, священники и старыя люди пощажены быть и отнюдь не убиты ниже обижены» – за это полагалась смертная казнь и объяснялось, что «чрез сие чести получить не можно, оных убить, которые оборонятися не могут». Далее оговаривалось, что всего этого нельзя делать, если не было «от фелтмаршала приказано», то есть приказание вырезать местных жителей могло и поступить. Вспомним город Батурин, поддерживавший Мазепу, жители которого были почти полностью уничтожены по приказанию Меншикова.
Точно так же и грабить город нельзя до тех пор, «пока все сопротивление престанет, все оружие в крепости взято, и гварнизон оружие свое низположит, и квартиры салдатам розведены, и позволение к грабежу дано будет». Это же касалось и тех, кто поджигал неприятельский город «без приказу». В общем, грабить и убивать местных жителей можно было, только когда разрешат, без разрешения – смертная казнь.
Казнили тех, кто убил пленных, которым была обещана пощада, и тех, кто уговорил коменданта сдать крепость, – офицеров всех без исключения, а солдат «десятого по жеребью» (опять видно облагораживающее душу изучение истории Древнего Рима). Можно было казнить также тех, кто во время осады пытался «словом или делом к обороне робость какую подать» или не хотел идти в бой.
Конечно, недостоин был жить и тот, кто вступил в «тайную и опасную переписку» с неприятелем – при этом вполне логично для человека, убившего собственного сына якобы ради государственных интересов, оговаривалось: «Такожде не позволяется ни сыну с родным своим отцом, которой у неприятеля обретается, тайно корреспондовать». Пленные, которые тайно переписывались со своими, тоже должны были быть казнены как изменники. Казнить следовало и тех военных, которые в письмах родным и близким сообщали о «воинских делах».
Казнили тех, кто не донес о вредителях и шпионах, тех, кто взял «патенты или манифесты» неприятеля – сегодня мы бы сказали «листовки» – и разбросал их, тех, кто распространял «фалшивые и изменнические слухи», «чрез которыя робость салдатам причинена быть может».
Предписывалось казнить и зачинщиков «непристойных подозрительных сходбищ и собраний воинских людей, хотя для советов каких-нибудь (хотя и не для зла) или для челобитья…» – то есть даже те, кто собирал однополчан для обсуждения совершенно неопасных вопросов, уже создавали столь опасный прецедент, что заслуживали смерти, как и офицеры, позволившие подобное «сходбище».
Казнили бунтовщиков, но еще и тех, кто, увидев «ссору, брань или драку между рядовыми», призывал товарищей на помощь, то есть превращал драку двух человек в массовую, а заодно и тех, кто прибегал помогать. Казнили за поединки, за распространение «пасквилей, или ругательных писем», за причинение смерти в результате побоев (очевидно, наказание шпицрутенами не подпадало под эту статью), за пользование услугами наемного убийцы.
Не остались без внимания законодателя и самые ужасающие убийства, хотя и с поправкой на армейскую жизнь: «Ежели кто отца своего, мать, дитя во младенчестве, офицера наглым образом умертвит, оного колесовать, а тело его на колесо положить, а за протчих мечем наказать. Толкование. Ежели сие убийство учинитца не нарочно, или не в намерении кого умертвить, якобы кто похотел жену свою или дитя наказать, и оную так жестоко побьет, что подлинно от того умрет, то правда, что наказание легчее бывает. А ежели умышленное убивство будет, тогда убийца имеет мечем наказан быть».
На одну доску были поставлены отец, мать, маленький (только маленький?) ребенок и офицер – за них полагалось колесование, за другие убийства – обезглавливание. При этом, если жена или ребенок умирали от побоев, то есть муж и отец не собирался их убивать, а хотел только «наказать», кара была «легчее» – отношение к домашнему насилию достаточно ясно.
Казнили насильников и грабителей, а также и тех, кто за взятку пропускал людей, стоя в карауле.
Самоубийцу хоронили в «безчестном месте», то есть не в освященной земле, а того, кто покушался на самоубийство… ну конечно же, казнили.
Была, конечно, предусмотрена казнь и за экономические преступления – и тут тоже видна существовавшая тогда система ценностей. Самая легкая смерть выпадала тому, кто крал крепостного, – за это отрубали голову, а вот тех, кто ограбил церковь, предавали куда более мучительному колесованию. Того, кто украл государевы или государственные деньги, вешали – не так ужасно, как колесование, но более позорно, чем обезглавливание. Кстати, заодно вешали и тех, кто не донес.
Все это нагромождение наказаний становится еще более страшным из-за старательных разъяснений, которые давались, очевидно, в тех случаях, когда даже Петру было ясно, что статья вызовет недоумение, ужас – или будет попросту непонятна. При этом ясно видно: казнили не только за дела, но и за слова, и за неосуществленные намерения, и за недоносительство. Никакие дружеские или родственные связи не могли считаться смягчающим обстоятельством: интересы государства – ничем не побиваемый козырь.
Исключительная мера или исключение?
В середине XVIII века в России начались интересные перемены, совершенно не похожие на общее ужесточение уголовного законодательства, происходившее в тот момент на Западе. Как ни странно, в жестокой крепостнической России сфера применения смертной казни стала резко сужаться.
Елизавета Петровна, которую часто описывали – и описывают – как недалекую, но исключительно добродушную женщину, под маской милосердия, мягкости и доброты скрывала довольно неприятный характер. Она была завистлива, давала волю бурным вспышкам гнева – и проявлялось это не только в отношении к прислуге или ближнему кругу.
Придя к власти в 1742 году и арестовав своих политических противников – Миниха, Остермана и других, она не казнила их, что, безусловно, было проявлением милосердия, но при этом приказала разыграть мрачный спектакль. Осужденных привезли на место казни, где уже все было приготовлено для мучительного колесования. После этого Остерману заявили, что государыня заменяет колесование обезглавливанием. Помилование и замена казни каторгой как Остерману, которого первым возвели на эшафот, так и остальным осужденным были объявлены в самый последний момент, чтобы они полностью прочувствовали, что могло бы с ними быть, если бы не милосердие Елизаветы.
Точно так же не были казнены и члены Брауншвейгского семейства – Анна Леопольдовна, ее муж Антон Брауншвейгский и даже их сын, крошечный император Иван Антонович, представлявший наибольшую опасность для новой власти. Впрочем, содержать мальчика в ссылке в том же доме, что и его родители, но не давать им видеться и даже скрывать от них присутствие их ребенка – это тоже решение Елизаветы.
Можно вспомнить ее злопамятность и в деле Лопухиных, когда светских дам и их мужей пытали, в общем-то, только за то, что они много болтали (вот оно снова – наказание за слова), а может быть, просто потому, что императрица усмотрела в нарядах и прическах Натальи Лопухиной попытку соперничества. После долгого следствия несчастных, обвиненных в заговоре, приговорили к колесованию, а затем «всего лишь» били кнутом, вырвали языки, конфисковали имущество и сослали в Сибирь – такая вот расплата за розу в волосах у Лопухиной, с которой, похоже, началась немилость государыни. Не совсем понятно, били ли кнутом также проходившую по делу 19-летнюю беременную Софию Лилиенфельд. Обычно считается, что нет, хотя Елизавета и оставила на бумаге, где предлагалось сначала дать несчастной родить, а потом уже пороть ее, злобную надпись: «Плутоф наипаче желеть не для чего, лучше чтоб и век их не слыхать, нежели еще от них плодоф ждать».
Но все эти «не доведенные до конца» казни можно списать на острую борьбу за власть и страх Елизаветы перед возможным заговором.
Однако помимо этого она приказывала жестоко преследовать всех нехристиан, и в местах, где жили староверы, опять начались самосожжения – конечно же, это не казни, но действия людей, доведенных до отчаяния. Из России были изгнаны евреи, включая даже доктора, лечившего саму императрицу. Да и вообще, как пишет Е. В. Анисимов, «эта милая красавица, всегда демонстрировавшая свое "природное матернее великодушие", писала начальнику Тайной канцелярии указы о допросах и пытках так отрывисто, сурово и по-деловому жестоко, как некогда писал свои указы шефу тайной полиции ее отец»[92].
Но в то же время Елизавета – не самая злобная, но, безусловно, и не самая добрая и уж тем более не самая просвещенная из российских правителей – сделала то, что не пришло в голову никому из куда более ярких и умных европейских монархов XVIII века – уже в 1744 году, через три года после вступления на престол, она приказала приостановить исполнение смертных приговоров и отправлять каждый из них на ее личное утверждение. После этого в течение почти двадцати лет ее правления продолжалась борьба императрицы с окружением. Сенат регулярно подавал ей представления, намекая на то, что надо бы смертную казнь все-таки произвести, а императрица упорно отказывалась.
Доводы, приводившиеся сенаторами, напоминают все то, что говорится и сегодня: «Сенаторы попытались урезонить императрицу и выдвинули сразу несколько аргументов против моратория на смертную казнь. Во-первых, они полагали, что число всех этих оставленных в живых воров, разбойников, убийц и фальшивомонетчиков будет неуклонно расти. Армию преступников крайне сложно удержать в повиновении, начнутся побеги, наказания несчастных караульщиков и разорение порядочных подданных. Во-вторых, сами эти подданные, увидев безнаказанность, будут склонны к злодействам, а войска к непослушанию. Наконец, по мнению сенаторов, пагубное милосердие шло вразрез с традицией русского законодательства и особенно со строгими государственными установлениями "родителя" царствующей государыни, "блаженного и вечно достойного памяти Петра Великого", который "смертные вины" карал жестокими казнями»