Все б было хорошо, да началась война. С первых ее дней одолел Сергея стыд. Самый натуральный стыд, от которого не то чтобы глаз не поднять, дышалось трудно. «Ну как же, товарищ лейтенант, — говорил Козлов Речкину после их знакомства, — всех в армию брали, а нас, шахтеров, — нет. Особенно забойщиков…» Ходил в те дни Сергей с работы, на работу, глаз от земли не поднимал. В каждом встречном взгляде укор видел. Каждый встречный, казалось, спрашивал: чего ж ты, такой бугай вымахал, а не на фронте? Потом, когда шахтеров из Сталино в Сталинск эвакуировали, вовсе худо стало. Навстречу эшелон за эшелоном следовали, а он, выходило, от фронта бежал, ехал в глубокий тыл. Об этом ему и крикнул какой-то плюгавый боец из новобранцев со встречного эшелона. «Эй ты, — крикнул плюгавый, — с такой ряхой — и тоже-ть в тыл под бабьи юбки пробираешьси!» У Сергея котелок с кипятком из рук выпал. Вернулся в свой вагон, лица на нем не было. Он к отцу. «Не могу я, батя, так-то, делать надо что-то». Отец успокаивать начал. «Злой человек в тебя словами все одно что камнями бросил, а ты места себе не находишь. Нельзя так. — А потом добавил: — Уголь ноне снарядам вровень, без угля не навоюешь». И сказал вроде бы правильно, да душу не успокоил. Умом Сергей понимал необходимость брони, которой оградили его от призыва, острую необходимость страны в забойщиках, однако сердцу от такого понимания легче не становилось. «Как хочешь, отец, дальше я не поеду», — сказал он и тут же, на станции, стал собираться в обратную дорогу. Мать в слезы, младшие притихли, соседи по вагону опасения разные высказывать начали. В том смысле, что за дезертирство с трудового фронта и посадить могут. «Посадить, конечно, могут, — согласился отец, тяжело вздохнув, предвидя возможные последствия такого побега с дороги, — но и то вижу, как невмоготу тебе, Сергей. Иди, сын, воюй. Если что, скажешь, отец отпустил. Скажешь, что норму твою мы меж собой поделим, братья, мол, за тебя остались, обучу я их».
В рассказе Козлова Речкин оценил тогда то обстоятельство, что, решившись на побег к фронту, Сергей Козлов о своем шахтерском долге не забывал, думал и говорил об отце, о братьях меньших, что за него остались. Ответственно убегал на фронт, о деле не забывал. Находчивость к тому же проявил, к командиру дивизии в штабной вагон проник. Раздобыл где-то молоток на длинной деревянной ручке, коим железнодорожные мастера колеса простукивают, потоптался с ветошью в руках в виду часовых, пошел вдоль эшелона. Приблизился к штабному вагону. По колесам постучал, залез под вагон. Что-то там якобы подправил, вылез, нырнул к буферам. И там что-то осмотрел. Забрался на площадку, с площадки в тамбур и в вагон. Выбрал момент, доложился генералу.
Комдив перво-наперво спросил, каким это образом Козлов в вагоне оказался. Козлов не скрывал. Генерал при нем вызвал начальника эшелона, прочих ответственных, учинил им разгон за ротозейство. Козлова оставил. «Парень с головой, — сказал генерал о Козлове, — таких в разведку надо». Приказал уладить личные дела парня о бронью и прочим. Дезертировал все же Козлов с трудового фронта.
В последующем Козлов оказался хорошим разведчиком. Он Колосова на себе из немецкого тыла тащил, когда того чуть было ангина не задушила, доставка «языков» тоже лежала на нем. Взвалит на себя немца, если надо, крякнет — и пошел, подмены не попросит. Ровный, надежный парень.
…Пахомов в двух словах объяснил Козлову то, что произошло. Немцы ушли. Спросил о самочувствии Стромынского.
— Хорошего мало, — тихо произнес бывший шахтер, — то вроде бы ничего, дышит ровно, то беспокойство ощущает. Вредно ему в болоте, держится, чувствую, из последних сил.
Речкин услышал их негромкий разговор. По себе он чувствовал, что тоже держится из последних сил. Дышалось трудно, с трудом открывались глаза. Отяжелели веки. Чувствовал губительность воздуха, насыщенного гнилью, болотным газом. Хотелось сосредоточиться на чем-то важном, на том хотя бы, как быть, если немцы действительно ушли и засады не оставили. Сосредоточенности не получалось. Пустое лезло в голову. Лезло навязчиво, безотрывно. Думалось о том, что однажды ему уже приходилось переживать то, что переживал он в настоящем. Главное — не первый раз он думал об этом. Шел ли лесной тропой, сидел ли в засаде, в самый, казалось бы, неподходящий момент виделось ему, что и шел-то он когда-то этой тропой, хоронясь чужого взгляда, сидел в засаде, выглядывая врага.
— Где наши Лени?
— Пошли глянуть, что там да как.
— Когда вернутся?
— Обещали через час. Теперь меньше осталось.
Речкин слышал разговор Пахомова и Козлова, а ощущение того, что с ним все это уже было, не проходило. Казалось, что и в этом болоте он лежал однажды, укрывался в зарослях именно этого тростника. И эта береза-трезубец маячила перед глазами. И сам он был то ли ранен, то ли болен.
— Товарищ лейтенант, а товарищ лейтенант!
Не сразу дошло до сознания, что Пахомов пытается дозваться его.
— Ты чего, сержант?
— Может, двинем к берегу, раз такое дело?
— Какое?
— Если немчура ушла.
— Вот именно, если…
— На берегу передохнем. Отдышитесь.
— Вернутся ребята, тогда решим, — сказал Речкин, смежил веки, задумался о том же.
Было. Все так и было. И лежал, и ощущал боль. Вот только где и когда? Почему появляется это ощущение? Для чего оно?
Лейтенант намеренно стал терзать себя вопросами. Пытался найти хоть какие ответы. Чтобы хоть как-то отделаться от пустых, как ему казалось, раздумий. Ведь не был же он в этих местах, никогда в жизни не был. «Может, зов крови? — спросил себя Речкин. — Может быть, сидит во мне и говорит мой далекий пращур? Но для чего? Почему он именно сейчас или в подобные моменты, когда нависает опасность, доносит до меня то, что, быть может, выпадало на его долю. Хочет предостеречь? Смотри, мол, было и со мной такое. И били меня, и убивали, загоняли в леса, в болота, но я выжил, иначе не было бы тебя. Иначе не было бы всех нас, а значит, и России. Мы выжили под татарами, на нас кто только не нападал. Мы и крались тайными тропами, и в засадах сидели. Держись и ты. Тебе себя продолжать, свой род, Россию. Сил не останется, а ты держись».
То, что еще совсем недавно казалось пустым, наполнилось смыслом. Воспринималось как необходимость, которая приходит в минуты крайней опасности, ибо нет большей опасности для человека, чем та, что расслабляет волю. Сил не станет, а ты держись!
— Вы чего, товарищ лейтенант? — услышал он голос Пахомова. Понял, что задумался вслух.
— Нормально, сержант, нормально. Держаться, говорю, нам надо.
— Это точно, — подхватил Пахомов.
Послышался шорох тростника. Вернулись оба Лени. Впереди, как всегда, Кузьмицкий, мастер он по болотам ходить, за ним — Асмолов.
— Чисто, товарищ лейтенант, — доложил Кузьмицкий.
— Берите прежде Стромынского. Маскировку не снимать, — приказал Речкин.
— Ясно, товарищ лейтенант, не первый раз замужем, — бодро отозвался Пахомов, машинально повторив одно из выражений Дениса Рябова.
Теперь, когда кончилось мучительное ожидание, появилась возможность действия, сержант оживился, с видимым удовольствием принял перемену обстановки. Тут же стал распоряжаться людьми. Кузьмицкому приказал выдвинуться вперед. Вести группу, выбирать дорогу, показывать проходы. Раненого Стромынского поручил заботам Галкина и Асмолова. Козлова оставил подле себя, чтобы вместе с ним нести командира.
До берега добрались благополучно. Остановились, чтобы передохнуть, отжать форму, слить воду из сапог, определить дальнейший маршрут. Определиться надо было, поскольку появился выбор. С одной стороны, они готовились к бомбежке, к артобстрелу, а в конечном итоге — и к возможной блокаде, которая могла затянуться. Об этом лейтенант говорил с Рябовым и Ахметовым, отправляя их на задание, ставя перед ними задачу добраться до Ольховки, до партизан и вернуться с помощью. На все это, учитывая расстояние, сложность обстановки, отводили дней пять-шесть. Не думали, не гадали, что немцы снимутся утром, уйдут так необыкновенно просто. Теперь получалось, что группа может или опередить своих посланцев, или нагнать их. В зависимости от маршрута, который они выберут.
К Ливонскому лесному массиву, к основной базе партизанской бригады «За Родину!», можно было пробираться двумя путями. Дорогой до Соти, а там и до цели рукой подать, как объяснил подпольщик Галкин, или через Ольховку. Заманчиво было двинуться к реке, этот путь короче вдвое. Но по берегам Соти идут оборонительные работы, причем дорога, как объяснил Галкин, идет не только лесом, в случае чего там и укрыться негде. Можно нарваться и на немцев, и на полицаев. К Ольховке идти, конечно, тяжелей, но лесом, под прикрытием зарослей. Появилась надежда нагнать Рябова с Ахметовым, если у них все в порядке. Если живы, не ранены. Заваруху они ночью устроили крупную.
Посоветовались разведчики, выбрали второй вариант дороги, то есть через Ольховку.
Лес, которым они шли, оказался сырым, осиново-березовым, с кочками, с множеством валежника под ногами. Идти по нему было сущим наказанием. Особенно вначале. То и дело обходили заросли кустов, через которые с носилками не продраться, огибали стволы многих упавших деревьев, что рогатились всеми своими ветками. Особенно донимали комары. В лесу их оказалось больше, чем в болоте, они клубились роем над каждым, лезли в глаза, в уши, в нос, мешая смотреть, слушать, дышать. Чтобы как-то уберечь раненых от комаров, разведчики прикрыли Речкина и Стромынского плащ-палатками, но, во-первых, эти маленькие кровопийцы забирались и под накидки, а во-вторых, солнце прогрело лес, припекло, от духоты раненым дышалось тяжело. Стромынский начал впадать в беспамятство. Бредить начал, рваться с носилок. Настолько, что пришлось его привязывать ремнями. В конце концов, вскоре после полудня, сделали привал. Самим отдохнуть, жару переждать. Ждали до четырех часов. Снова шли. Шли до захода солнца. На ночь остановились возле какого-то оврага.