В вашей газете была опубликована автобиография Хикмета, где прямо в стихах сказано: «иногда обманывал женщин, никогда друзей». Вот вам тоже проводник высокой морали.
Нет, надо вмешиваться в чужую жизнь, семью, если там неладно.
А Ф. В-ва со своим глупым превратным очерком потворствует распущенности тем более недопустимой педагога со студентом.
Просьба Петровой к директору поговорить с ним наедине подтверждает письмо Жохова.
Правильно, что уволили Петрову за аморальное поведение.
Очерк Ф. В-вой – вредный.
В. МАЗОВ
М-ва, В-218 ул. Профсоюзная, 31, кв.167»
«Несколько слов о себе. Я старый, измученный человек, отбыл в тюрьмах, лагерях и в ссылке почти 18 лет. Теперь я реабилитирован.
Много я видел на своем веку, встречал разных людей, встречал и похожих на Жохова, а больше встречал оскорбленных женщин, оскорбленных Жоховыми. Их много – жертв Жохова, есть они и в лагерях.
Про месткомовцев и говорить тошно, очень уж от них пахнет ладаном.
Ведь в сущности что произошло? Жохов предал близкую женщину, как только над его карьерой нависла опасность. К счастью, жертва не нашла в себе силы уйти из жизни. А если бы, к нашему несчастью, она не выдержала бы «искренних» показаний Жохова?
Право, мы уж очень распустились, никаких обязательств, никакой ответственности, особенно в отношениях к женщине.
Если бы такой Жохов разыграл подобную историю с моей дочерью, с моей сестрой, я бы убил его, как паршивую собаку!
А знаете (а это нужно знать и помнить), как защищались от такого несмываемого оскорбления сами женщины попроще и за которых вовремя некому было заступиться. Я их видел в лагерях, среди бытовиц-преступниц, а герои Жоховы на свободе с обожженной мордой и с черной повязкой над выжженным глазом. Это женщина отомстила за себя, как могла, плеснув в обидчика серной кислотой.
Не отмахивайтесь, не упрощайте этот случай. Женщине трудно. Война, сталинская эпопея многих женщин оставила без друга в жизни. Этим и пользуются Жоховы, устраивая свое музыкальное благополучие.
Женщины в своей тоске по любви, в тоске по своему очагу идут подчас на лишнее. Но мы должны всегда знать и помнить, что в большинстве своем это наши женщины – дочери, сестры, жены павших на войне и бесславно погибших в сталинских лагерях. Они должны чувствовать, что у них за спиной есть сила закона. У нас все должны быть рыцарями по отношению к женщине – сироте.
А Жохова – подлого шкурника, оскорбившего женщину, такого Жохова судить, как насильника.
Л-д, С-131, Дорога на Пруды, 135, кв. 18
Музыкантский.
Не говорили ли Жохову в детстве, что долгом чести пионера является… избавиться от наказания, выдав соседа по парте, разбившего стекло?»
На вокзале в Мичуринске
Бабка: Плохой поп: пьет, ворует, девушек обманывает. Пускай газета про него напишет, какой он есть плохой.
– Церковь от государства отделена, газета не может вмешиваться в церковные дела.
– А может, государство нарочно такого попа поставило, чтобы подорвать в народе веру? Люди так и говорят: этот поп – от государства.
Чей-то голос из толпы: Э, бабка, не нам с тобой попов судить. На это черти есть.
Поезд Москва – Гомель
В вагоне напротив меня сидит худенькая, большелобая девушка с глубоко посаженными карими глазками. Работает на стройке маляром. Живет с мужем в комнате, где проживает еще две семьи. («Мы друг от дружки занавесками отгородились. Один сосед до того по ночам храпит… Но ничего, люди хорошие, терпеть можно».)
Зовут ее Люся Андреенко. Едет к свекрови в Новые Бельцы за своей годовалой дочкой. Ей золовка прислала письмо: «Дорогие Люся и Миша, привет вам. Хочу написать пару слов о вашей дочурке Вале. Она болеет. Не ест, не пьет. Детей много боле́е, а одно уже померло. Мать плаче, говорит: потом, если что, будут обижаться. Конечно, может, поболеет и очунеет. Но я пишу, чтоб ежели что – не обижались».
Люся: Вот я вам сейчас про свою жизнь расскажу. Я маленькая была, очень в школу ходить любила. Нравилось мне. И читать, и писать – всё нравилось. Но дома мы голодно жили. Детей много – нас шесть человек было – ни одеть, ни обуть, ни досыта поесть. И отец сердился. Бывало скаже: что у меня в руках, то у вас в зубах, – и правда: половник ли, ложка – что ни держит, тем и треснет: по макушке, по губам. И вот приходит письмо от крестной. Живет с мужем на шахте. Детей нет. Пришлите, пише, мне Люсю, ей у нас хорошо будет. Я и поехала. И правда: очень хорошо встретили и сразу в школу определили. И такая на меня прилежность напала. Если давно не поучишься, так затоскуешь. И вот я пишу и задачки решаю. И крестная справила мне фланелевое платье и купила башмаки с калошами… А я опять тоскую… а чего я тоскую? Домой хочу. Я думаю: булыжники стану носить, траву буду есть, только домой. И почему такое? Крестная платье справила, и башмаки купила, и книжки, и никогда пальцем не тронула: живи, Люся, учись, в техникум определим, замуж выйдешь. А я – домой. И всё тут… Как вы скажете, почему такое?
Автобус Гомель – Красноселье
За окном всё темнеет, темнеет и вдруг – будто кто-то выключил свет, становится совсем темно.
В автобусе дымно от курева, очень тесно и шумно. Все знают друг друга, кричат, переговариваются. Гармонист играет на хриплой гармонике.
Вдруг какая-то женщина выскакивает на дорожку между скамейками и начинает плясать, за ней следом – другая. Кто-то кричит: «Ипат, лови!» – и над моей головой, чудом не задев меня, летит большой зеленый арбуз. Какой-то дядька обнимает немолодую женщину в низко повязанном платке. Она сидит с покорным выражением лица, смотрит перед собой пристальным и почему-то мне кажется – невидящим взглядом. Рядышком сухонький старичок опирается на суковатую палку и поет:
Канцы гребли, шумят вербы,
Что я посади-и-ила.
Нема того, миленько-ого,
Что я по-олюби-и-ила.
И вдруг дядька, который обнимался, говорит:
– Ты откуда?
– Из Москвы.
– О! А куда?
– В Борисовку.
– А тебя встретят?
– Не знаю.
– Пойдешь ко мне ночевать.
До этой минуты мне было скучно, неуютно: не люблю приезжать в незнакомое место ночью. Что делать, куда постучаться? Но когда этот дядька сказал – не спрашивая, а утверждая: пойдешь ко мне ночевать, – мне стало совсем неприкаянно. Я ничего не успела ответить, моя соседка сказала:
– Зачем это она к тебе пойдет? У меня хата рядом с магазином. Пойдешь ко мне?
– Пойду.
Старичок, что пел про вербу: – Ты сколько классов кончила?
– Я институт кончила.
– Чего врешь!
– Я не вру!
– Такого росточка – институт?!
– Мы сейчас пообстроились, а что было, что было… Жили в ямах, а пришли домой, гляди: ни колочка не оставил. Голая земля, всё пожег. Никого не пожалел, всё пожег, людей спалил, и дитяток спалил. Лежит дитятко, ножки сгорелые, а рядом матка лежит, кишки наружу – своими глазами видела. Я сейчас как услышу про войну, сразу хочу увмерти. Чтоб сразу, чтоб не мучиться. Как подумаем, что война, так и жить не хочем.
– Ну! Интересно пожить. А помереть – и-и-и! – помереть поспеем.
О войне тут говорят так, будто она была вчера. Каждое третье слово – война. «Он» – немец.
Идешь лесом – могила, крест. Идешь полем – огорожен пустырь – тут стояла деревня, ее спалили: и хаты, и людей.
«Я, Войтович Настя Прокоповна, работала у колхозе, три года доила коров и четырнадцать годов пасла колхозный скот, и истратила свое здоровье и стала инвалид без обеих рук. А сейчас колхоз мне ничего не платит. Моя дочь солдатка, и у ней грудной ребенок. Она просила: дайте мне такую работу, чтоб я могла смотреть и дитя, и мать. Председатель сельсовета ей отказал. Дочь ему говорит: а если я пойду в район, там попрошу? А он ей ответил: обращайся хоть до Хрущева, а здесь я старше всех. Ты хоть и жена военнослужащего, а я имею полное право тебя повесить, унести с ребенком и растащить твой дом по полену, и ты нигде не найдешь права. И еще он всякое орал и выражался нецензурным словом. Это всё длилось и продолжается. Товарищ корреспондент, помогите».
Фельдшер Курако – высокий, сухопарый, с умным, красивым лицом. Ему лет пятьдесят. Говорит раздумчиво и всякий раз поясняет: вот в таком смысле… Его жене тридцать восемь. Она мне сказала, когда мы остались одни:
– Мне было 23 года. А у него жена померла. Ему всё равно домработницу брать. А мужиков мало. Ну, я и пошла за него. Хлопчику было шесть лет, я его воспитала и до того сильно полюбила. А теперь хлопчик женился. Девушка такая быстрая, такая быстрая, что и зарезать может.
– Это почему же?!
– Злая. А если злая и быстрая – зарезать может.
Старуха с исхудалым лицом, ввалившимися глазами. Платок повязан по самые брови.
– Колотись, бейся, а всё надейся! А на что мне надеяться? Не на что, не на что мне надеяться. Мне только и ходу, что из ворот да в воду. Вот послушай мою жизнь. Я с пятого года. Евсеенко. Ольга. А по первому мужу – Янеченко. Строили мы с тем мужем хату. Сенцы трохи не кончены были. Такая хорошая была хата, такая добрая была хата. Вот только сенцы трошки не кончены были. И война. Было пятеро детей – померли, был муж – убило. Плакала, плакала, все очи выплакала. А потом опять замуж пошла за Евсеенко Трифона Кондратьевича. Вдовец. И дочка у него. Девять годочков. Стали мы все вместе жить. И я сироту не обижала, у кого хочешь спроси. Я ее как свою любила, вырастила, я сильно ее жалела.
А потом муж мой помер. Остались мы вдвоем. И опять хорошо жили. А потом она замуж вышла и стала у меня хату отсуживать. За что, за что, скажи мне? Не хочу после этого на свете жить! Да попроси она, я сама бы на нее хату перевела. Я ее сама спрашивала, что тебе в приданое – корову? Телка? Я всё, что она просила, отдала. Да что мне надо? Мне бы только тихо свое дожить, зачем она