Право записывать — страница 27 из 60

ть солженицынская Матрена-праведница. Странным образом в очерке Ф.А., где, понятно, ни слова не могло быть ни про иконы, ни про Советскую власть, которая старухе ничего не дала, проступают черты не столько показательной колхозницы, какую представляли журналисту и какой, надо думать, видела себя старуха, сколько той самой Матрены».

Очерк «Глаза пустые и глаза волшебные» – о мертвых, выхолощенных словах; о детях, которых учат их произносить; о том, что детей нужно воспитывать правдой. По нему видно, как это у Ф.А. всё переплетено: жизнь, статьи, книги. Например, девочка, которая пишет сочинение про майскую демонстрацию, на которой не была, – это я, а летчик, рассказывающий первоклассницам о том, как они с приятелем стригли двухлетнюю девочку в только что освобожденной белорусской деревне, – это мамин брат Исаак Абрамович Вигдоров. Обе эти истории до сих пор живут в нашей семье, и обе они есть в мамином романе «Любимая улица».

Что касается темы правды, то хочу поделиться одним наблюдением. Помните эпизод из этого очерка, где цитируется письмо некой Нади Розановой? Надя пишет: «Если бы мне было всё позволено, я пила бы по ящику лимонада. Когда бы не было мамы и папы дома, я включила бы телевизор и специально легла бы спать, не выключив его. Если бы я еще ходила в детский сад, я выливала бы под стол молоко, не спала бы в тихий час. А когда бы я пошла в школу, мне подарили бы на день рождения ручку, которая решала бы все задачки. Я бы побольше спала. Уроки я бы не делала. Я пропускала бы занятия в кружках. Побольше бы ела мороженого. Когда бы я пошла работать, я выбрала бы работу полегче или совсем бы не работала». А Ольга Васильевна Поленова говорит: «А ведь она превосходно понимала, чего от нее ждут. Она знала, что́ надо написать, чтоб ее ответ напечатали в газете. Но у нее накипело на душе. И она решила выложить всё начистоту. Верно?». Тут мне приходит на память эпизод, который рассказывает Лидия Чуковская в «Памяти Фриды» (глава «Мысль мыслей»):

«Расспрашивая о Бродском друзей, она радовалась благородным чертам в характере своего подзащитного. Кто-то рассказал ей, что Бродского незадолго до ареста вызвали в райком комсомола и пытались «воспитывать». «Кто ваши любимые поэты?» – спросила у него дама-секретарь. «Ахматова, Цветаева, Мандельштам, Пастернак», – ответил Иосиф. «А ведь ему легко было ответить: Маяковский, Твардовский, – говорила мне Фрида. – И не придерешься. И дело с концом… А он ответил правду. Почему эти воспитатели не ценят такую редкую черту: правдивость?»»

Нет, я не собираюсь сравнивать безвестную девочку с будущим Нобелевским лауреатом. Я просто хочу показать, что́ для Ф.А. было важно, что́ она в людях ценила.

* * *

Тарусское знакомство с Надеждой Яковлевной Мандельштам переросло в дружбу, дружеские обязательства – в хлопоты о прописке Н.Я. Мама вкладывалась целиком в помощь каждому, кто оказывался в ее орбите. Попадали туда самыми разными путями. Один из них – письмо читателя. Мама отвечала абсолютно на все письма. Иногда завязывалась долгая переписка, и мама начинала вкладываться в этих людей душевно, старалась им помочь. Так было с заключенным Борисом Корниенко, героем «Двойки по истории», стр. 72. В очерке мама пишет, что Борис вышел по амнистии, но мемуаристы Руфь Зернова и Кена Видре свидетельствуют, что мама неустанно старалась вызволить Бориса из лагеря. Я, по крайней мере, помню, что мама писала начальнику Бориса, справлялась о нем, то есть начальство знало, что вот в самой Москве писательница, журналистка (газета – магическое слово!) им интересуется.

Хочу еще сказать, что хотя, конечно, при Сталине воры в отличие от политических считались «социально близкими», но украсть с работы радиодеталь – это уже попахивало вредительством, и другой, может, и поостерегся бы с таким заключенным переписываться.

Я знала, что вот есть такой Борис, мамин читатель, что да, он украл радиодеталь, но не на 10 же лет за это сажать! И сочувствовала ему и надеялась, что мама что-нибудь придумает, и Бориса выпустят. И поэтому ничуть не удивилась, когда, наконец, его освободили и он пришел к нам домой.

* * *

Расскажу об истории публикации в «Известиях» маминой статьи 1961 года «Плохой студент» – про Славу Цуцкова, студента МГУ, покончившего с собой. Статья висела на волоске. Как же: задет Московский государственный университет, главное учебное заведение страны! Оказывается, там студенты с собой кончают. Ректор МГУ И. Г. Петровский, известный математик и, по отзывам его коллег, приличный человек, – делал всё, что от него зависело, чтобы статья не была напечатана, боролся за честь мундира, нажимал на все кнопки. И если бы редактором «Известий» не был в то время всесильный Аджубей, она и не была бы опубликована. Аджубей, разумеется, не был маминым единомышленником, но уважал ее и ценил ее профессионализм, а главное, хотел, чтобы его газета читалась. Тем не менее статья проходила с большим скрипом. В частности, тот же Аджубей требовал, чтоб мама вставила в статью какую-то цитату из Хрущева. Мама категорически отказалась. Дело застопорилось. Я очень хорошо помню наш разговор по этому поводу. Я спрашивала, почему бы и не вставить эту цитату. Ведь она нейтральная, ничего в ней специально гадкого нет, а статью напечатать необходимо. Мама сказала: «Нет! Я ведь разговаривала со студентами, они мне верят. А увидят эту цитату и сразу перестанут верить».

Готовя эту книгу к печати и просматривая блокнотики, куда мама записывала разные свои мысли, я наткнулась на запись, занесенную в блокнот в то самое время, что Ф.А. писала эту статью:

Мне говорят: чтоб прозвучало то, что ты хочешь сказать, надо пользоваться этой терминологией. А я считаю, все эти слова так скомпрометированы, что ни до кого не доходят. А молодежь их попросту слушать не может.

После публикации статьи «Плохой студент?» в редакцию «Известий» потекли письма от несправедливо исключенных студентов. Одно из этих писем было написано Андреем Амальриком[55], будущим диссидентом и автором знаменитой книги «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» Он учился на историческом факультете Московского университета, и его исключили за несданный экзамен по истории КПСС. Настоящей причиной исключения было то, что он послал свою работу по спорной «норманской теории» происхождения русской государственности датскому профессору-историку. В то время несанкционированные контакты с иностранцами, да еще из «капиталистических» стран, были строго запрещены. Амальрик писал в своем письме к Ф.А.: «Я не прошу Вас восстановить меня в университете. Вам это не удастся. Просто хотелось поделиться». Но мама встретилась с Амальриком, и ей удалось – с большой трудностью – восстановить его в Московском университете.

* * *

Не все понимали, чего эта борьба, которой не было конца, стоила маме и физически, и душевно. Даже братья-писатели, хорошие знакомые, не всегда понимали. Однажды мама была в гостях, и один из присутствующих, литератор, узнав, куда и зачем мама едет в командировку, сказал ей: «Фрида, вот вы едете в деревню, будете там крышу соломой покрывать[56], так привезите нам соломинок для кофе гляссе». У мамы было замечательное чувство юмора, но этой шутки она не приняла.

Конечно, близкие друзья всё видели и понимали. Но не обязательно надо было знать Ф.А. долгие годы, чтобы это понять. Писательница и журналистка О. Г. Чайковская (которую, как и Долинину, в журналистику вовлекла именно мама), увидела и поняла уже в самом начале их знакомства, как маме нелегко давалась ее работа. Вот что она пишет[57]:

В то время, когда мы с ней познакомились, она занималась делом Славы Цуцкова, студента Московского университета, покончившего с собой. Фрида никогда Славы не видала, к ней пришли рассказать о нем его товарищи, она посмертно изучала его жизнь – дневники, письма, свидетельства друзей: более всего интересовали ее столкновения Славы с теми людьми (работниками физфака), которые были повинны в его гибели.

То было тяжелое для нее время. Следуя шаг за шагом путем погибшего юноши, она как бы погружалась в отчаяние до самого его дна. Напрасно ей говорили, что, мол, покойного не воскресить и прошлого не воротить, а стало быть, нечего и терзаться, она не бросала своего исследования – именно потому, что знала, по ком звонит колокол.

Вообще все эти сентенции: «ты не солнышко, всех не согреешь» или «улицу не натопишь» и прочие, рассчитанные на то, чтобы успокоить слегка растревоженную совесть, сильно ее раздражали. Да и не верила она им.

Конечно, ее работа давалась ей нелегко, она сильно уставала. Помню, к концу дня становилась белая как стена, глаз не могла открыть, так и сидела с закрытыми – олицетворением смертельной усталости. Но отпуска не просила, – может быть, потому, что не у кого его было просить.

Но вот что пишет Ф.А. своей ближайшей подруге переводчице Норе Галь (1913–1991) в письме от 28 июля 1962 г.:

Господи, но не все же шипы, бывают и розы! Вот какую прекрасную розу я получила вчера. Худенькая, смуглая девочка, нет, девушка, на вид лет 19-и: «Вы Вигдорова?» – «Да.» Под ложечкой тоска: новое, длинное и трудное дело, такой ведь не откажешь. «Четыре года назад вы написали мне письмо – ответили на мое, – и четыре года я не расстаюсь с вашим письмом. Оно мне помогло всё одолеть, и вот сегодня я прочитала свою фамилию в списке принятых на химфак университета, и я сразу к вам. Если бы не прошла, не приехала бы сюда, но меня приняли, и вот я здесь.» – «Как ваша фамилия?» – «Таня Катина.» – Как не помнить, конечно помню. Ее письмо у меня хранится. Примерно такое: «У других в окнах свет, музыка, а я? У меня башмаки разваливаются, чулки забрызганы грязью, я живу в землянке с матерью и пьяным отчимом. У других счастье, у меня его никогда не будет.» И вот она стоит передо мной, и в руках у нее вдрызг зачитанное мое письмо… Я была очень счастлива.