Право записывать — страница 54 из 60

– Ох, какая здесь немыслимая красота. Теперь я понимаю, почему писатели и художники и другие ТОНКИЕ натуры хотят жить вне Москвы. Здесь им легче творить и создавать свои полотнища. Теперь я понимаю, почему Толстой Лев Николаевич говорил: «Вне своей Ясной Поляны я не могу творить и достигать». В этой части он был прав…

* * *

– Я – человек редкой душевной чистоты и прелести.

* * *

– Непонимание движет вперед науку. Вот Ньютон – не понимал, почему яблоко падает на землю. Посидел, подумал, понял. Теперь и мы понимаем. Но… упиваться непониманием не следует.

* * *

Жонглеры выбежали легкие, веселые, нарядные. Стали подкидывать мячи, кегли, обручи и… ронять их. Как будто их задача была – не поймать, а уронить. От сраму все пропадали и не знали, куда девать глаза. Поскольку это были ученики циркового училища, кто-то с надеждой сказал:

– Может быть, у них по общеобразовательным предметам отличные отметки?

* * *

– Любишь ли ты жизнь?

С глупым выражением:

– Да!

– А чего любить? Чего любить?

* * *

«У меня нет ни времени, ни сил касаться чуть-чуть. Или – только доверие, только уважение, только – сколько смогу – забота. Если бы вы стали поступать скверно, я бы горевала, но приняла бы это, как стихийное бедствие. И мне непонятно – как это – ссориться, мириться… Если человек – не твой, значит он исключается. И всё. И больше он никогда не включается.

Бывают и другие люди – тут может быть и лад, и ссоры, и расчет, но это не те люди, которые необходимы как элемент самой жизни и которые и есть жизнь, смысл ее».

* * *

10-летняя дочка – матери:

– Я все двойки исправила, так ты обрадовалась и совсем мне на шею села.

____________


Она же:

– Я тебе все задачи на каникулах решила, а ты…

* * *

– Нет ничего дороже детской ласки. (Помолчав, патетически добавляет.) Искренней детской ласки.

* * *

– Бюрократов надо жрать и выплевывать пуговицы.

– Я знаю. Но у меня нет зубов.

* * *

Голос человека, который посадил его.

* * *

Объявление на заборе в Малаховке: «Девочка лет семи ищет подругу».

* * *

Какой тоской душа ни сражена,

Быть стойким заставляют времена[164].

* * *

– Для меня асфальт кончился.

* * *

Ниже мы приводим письмо Ф.А. к писательнице А. Я. Бруштейн[165], ее близкому другу. Письмо находится в РГАЛИ, в фонде А. Я. Бруштейн.


12. II 1965 г.

Дорогой друг, милая моя Александра Яковлевна! Мы с Вами виделись в проклятые мартовские дни 63-го года. Верно. Очень помню их. Темные и беспросветные были денечки. Но у меня было еще одно свидание с Вами: 9 октября 1964 г. В большом, битком набитом, зале ЦДЛ. Я ненавижу юбилеи. Мне на них всегда безумно скучно. Но тут всё было по-иному. Я никогда не видела зала, который был так полон любовью. Так заряжен любовью. Зал, готовый взорваться от любви. А мне от любви к Вам всё время хотелось плакать.

Мы с Овадием Герцевичем[166]пытались прорваться к Вам, когда всё кончилось. Но Вы нас просто не увидели – так устали и такое множество лиц было вокруг Вас.

Очень я Вас люблю и всегда помню.

Послезавтра будет месяц после операции. И больше двух месяцев, как я в больнице. Вы ведь знаете, это совсем особая страна – больница. И если мне еще суждено когда-нибудь сидеть за пиршественными столами, я никогда не забуду мысленно сказать: «За тех, кто в больнице!»

Как с желтухой у Михаила Сергеевича?[167]Вот уж чего ему не надо, так не надо! Если будет у Вас свободная душа, напишите мне про него хоть несколько слов.

У меня есть читатель в Магадане, шофер. Я на днях получила от него письмо. Он рассказывает о разных своих горестях и добавляет: «Видно, мой асфальт кончился».

Так вот, я не знаю, кончился ли мой асфальт. Боюсь, что кончился. Но идти можно и по булыжнику и по незамощенной дороге, верно ведь? Ну вот, так держать! А пока меня лечат каким-то сильно-действующим заморским лекарством[168]. Судя по тому, как оно лишает сил, оно, наверно, здорово полезное.

Целую Вас крепко, моя дорогая и любимая.<…>

Ваша Фрида.

Да, еще вот что хотела Вам сказать: рождение Гали и Саши – предусмотрительнейший поступок всей моей жизни. Они выхаживали меня неотступно, спокойно, твердо, мягко, толково и даже как-то весело. Я знаю, Вас это порадует.

Отрывок из повести Фриды Вигдоровой «Учитель»

От составителей

Это книга о Сергее Навашине, учителе, который, просидев пять лет, возвращается в 1955 г. из лагеря, едет по стране, встречая бывших учеников и многих-многих людей – как знакомых, так и тех, которых видит в первый раз. Ф.А. писала ее с конца 1963 г. до июня 1965 г. Повесть была задумана ею задолго до этого, замысел вынашивался годами и со временем претерпевал существенные изменения.

В повести большинство глав относится к 55-му году, но есть и воспоминания Навашина о прошлом. Начало публикуемой главы относится к 1949 г., т. е. действие в ней происходит за год до ареста героя.

Как это было, или Рассказ одного молодого человека

Как это было… Что послужило поводом или, вернее, к чему придрались… В самом деле, как это было…

…Есть такие слова: Ялта. Гурзуф. Мисхор. Слышишь их и понимаешь: слово – живое существо. От него пышет жаром, морем, густым запахом магнолии. Так вот, он возвращался из Ялты. И вез с собой нераспустившуюся магнолию – твердый, лакированный бутон. В купе их было двое – он и какой-то длиннолицый, унылый дядька. Он сидел за столиком, пил коньяк и всё угощал Навашина.

– Я проводнице велел больше никого к нам не сажать. И так духота, – говорил он.

По лицу нельзя было понять, сколько ему лет. То казалось, не больше сорока. То будто за пятьдесят. Длинное лицо, мутные от коньяка глаза. Чуть выпирающие вперед верхние зубы. И длинные, очень тонкие, какие-то лягушачьи губы. Он всё пил, пил, голос его звучал сварливо: и постельное белье в вагоне не такое, как надо – вот в ленинградской «Стреле» простыни как снег, и перед иностранцами не стыдно. И вентилятор шумит, а выключить нельзя – душно. Он то закрывал окно, то открывал. И пил, пил. Когда они уже легли – Навашин по своему обыкновению на вторую полку, хоть нижняя была свободна, а попутчик у себя внизу – вдруг в темноте раздался его размеренный спокойный голос. Ни раздражения, ни суеты. Задумчиво звучали снизу его слова:

– Вызывают меня и говорят: ты – комсомолец. Время, сам видишь, трудное. Мы не ко всякому обратимся, а к тебе, видишь, обратились. Доверяем. Нам надо, чтоб ты сообщал про разговоры, какие ведутся. Я: да что вы, я всегда скажу, если какая антисоветчина, сам приду и скажу. Они: да нет, не так ты понял. Совершенно не так. Нам просто изучить настроение, знать, чем дышат люди. И, как комсомолец, ты должен помочь. Мы тебе доверяем.

Ну, я стал приходить, и сообщать: ребята, мол, волнуются, что города сдаем. И потери большие. Волнуются, поскольку не раз говорилось, что ни пяди своей земли не отдадим, и в песне пелось, что к бою готовы.

Проходит месяц, проходит другой, и вдруг сажают одного парня, тоже, как и я, радист. Я прибегаю, говорю: да вы что, он ни в чем не виноват, он не какой-нибудь враг, он просто горевал, что потери большие. А они: да что ты панику поднял? Не из-за тебя он сел, не за разговоры, а сел он по серьезному делу, а ты ни при чем, спи спокойно.

Какое там! Я ни есть, ни спать не могу, всё опротивело. Всё вспоминаю, что тот парень говорил. Спать ложусь, обедаю, в полете ли, на танцах – всё перебираю, перебираю, что же он говорил? А он говорил: малой кровью, да… Вот, и ничего больше не сказал. Неужто за это надо сажать?

И тут стал я замечать странную вещь. Если вижу, люди разговаривают, меня ноги несут туда. Как магнитом тянет. И еще стал я за людьми примечать, чего прежде не приметил бы. Вот, например, Егоров вызывается стоять на посту. Никто не хочет, а он – пожалуйста. С чего бы это? И еще он запаливает папиросу, а может, он кому сигнал подает?

Я поделился этим подозрением, и его вскоре посадили. Тут уж я совсем убедился, что он шпион. Не зря на посту курил, не иначе как сигналил…

Но спокойнее мне не стало. Один раз я в ночном полете всё всматриваюсь, всматриваюсь, всматриваюсь: штурман мне велел: ищи костер! Ищу костер. Но не вижу. И меня будто кто уколол: как же Егоров папироской сигналил, если ты костер – и тот не можешь с такой высоты углядеть? Значит, не шпион? Вот так я мучился и просто не понимал, на каком я свете.

И тут вдруг перевели меня на Дальний Восток. Что, почему, не знаю, а только сам не свой от радости: такая удача! Освобожусь от них, от этих, и, если уж по правде говорить, так ведь и от огня подальше, это тоже надо ценить. Ведь не сам с фронта бегу, переводят. И вот стал я работать на Дальнем Востоке. Летаю, стал ухаживать за одной девушкой, радисткой. Ее звали Таня. Глазастая такая, приветливая. Ко мне относилась хорошо. Я приглашал ее и в кино, и на танцы. И вдруг опять меня вызывают и говорят: сообщайте. Обратились на «вы». Очень вежливо.

Тут бы мне твердо сказать: нет. И я сказал: нет. Но, видно, нетвердо. Потому что они сказали: что это вы выдумали? Не валяйте дурака, работайте. И еще сказали: вы на Таню не заглядывайтесь, она вам не пара. Обратите внимание на Валю из библиотеки. Как? Почему? Никаких объяснений. Такая меня взяла тоска. Таня спрашивает: что с вами? Что случилось? А я думаю: Бог с тобой, замучаешь ты меня вопросами. А что я мог ей ответить? Я стал избегать ее, она с самолюбием, больше никаких поводов не подавала…