И вот иду я раз по улице и вижу, что ноги меня ведут в библиотеку. Хотите верьте, хотите нет, я туда нисколько не собирался, но вот, оказывается, ноги свое знают: ведут меня прямиком в библиотеку. Я в тот раз повернул к дому, не пошел. В другой раз опять та же самая история, как будто меня кто в спину толкает: иду в библиотеку. Пришел, выбрал книжки, разговариваю с Валей. Она ничего, интеллигентная, симпатичная и привлекательной наружности. Что вам сказать? Мы через месяц поженились.
Как-то ночью я думаю: сейчас ей всё расскажу. Всё, как есть. Не могу больше. И вдруг она шепчет: Виктор, я хочу тебе сообщить… И сообщает, что она тоже у них осведомителем. И плачет. Сообщает и плачет. Я говорю: но мы же ничего плохого не делаем, мы говорим только правду. И никакой корысти в нашей работе нет – нам ведь ничего не платят.
Ну вот, живем мы с ней. И время от времени то меня вызывают туда, то ее. И если ничего не рассказываешь, то недовольны. И вдруг случается несчастье.
Был у нас ночной полет, и мы заблудились. Требуют от меня пеленг. А я коды перепутал, не с той станцией связался. Рыскали мы, рыскали. Я совсем голову потерял, и кончилось тем, что машину разбили и сами едва живы остались. Ну, меня под суд. Приговорили отправить в штрафную роту. А тут война возьми и кончись. И меня отправили в лагеря. И как ни страшно, как ни тошно мне там было, но зато освободился от тех. Такое облегчение, рассказать нельзя. И вдруг вызывают: сообщай. Я голову потерял: когда же конец? И на кого сообщать, говорю, тут все одинаковые, все несчастные. А они: сообщай. Что тут долго говорить? Как я жив остался, не знаю. Меня там заключенные чуть не укокали, там законы строгие. Но – вышел я. Вернулся домой. Жена меня дождалась, родился у нас сын Валера. Взял я ребенка, жену и к ее матери в Рачейск. Я стал в школе физику преподавать, жена в библиотеке работает. Только с жильем неважно: в одной комнате с тещей, занавеской отделились. И живем, не тужим, рады, что освободились и никто нас тут не знает. Встали на очередь на жилплощадь, но знаем, что не скоро переселимся, каждый квадратный метр на вес золота.
И вдруг вызывают меня: даем, говорят, вам с женой отдельную двухкомнатную. И положим ей шестьсот и тебе шестьсот. Одна комната – ваша. А другая вас не касается. Живите тихо, и гостей особенно не зовите.
И вот живем мы, как мало кто в городе живет: комната большая, светлая, потолки три десять. И кухня нам вместо столовой, можно считать, столовая. И водопровод, и канализация. И каждый месяц тысяча двести чистых плюс к зарплате.
А во второй комнате никто не живет. Приходят туда какие-то, у кого от нашей квартиры ключ есть. И штатские приходят, и в форме. С нами не общаются. Приходят, уходят. Телефон там есть, иногда ночью звонит.
Живем мы тихо, гостей не зовем, молчим. Нас не вызывают, ничего с нас не требуют. А я ночами не сплю и чувствую, что жизнь моя проклятая…
Навашин слушал молча. Рассказчик, видно, ответа и не ждал. Он вышел из поезда на рассвете. А год спустя, в пятидесятом, в учительскую вошел директор и сказал:
– Вот, товарищи, знакомьтесь, наш новый завуч. Локтев Виктор Алексеевич.
Сергей поднял глаза и увидел ночного своего спутника. Я его не знаю, успел он подумать. Я тебя никогда не видел – было написано на лице у Локтева, когда он протянул Навашину руку.
До этого Навашин о чем-то говорил с математиком. Но тотчас забыл, о чем. Надо уезжать. Надо уволиться и уехать. Не дожидаясь конца учебного года. Придумать любую причину… Убедить, уговорить, чтобы его отпустили. Скорее!
Но за ним пришли в ту же ночь. Вот как это было.
Из архива Н. Я. Мандельштам
Написать о Фриде нужно. Люди должны знать, чем была Фрида. Но среди нас нет художника, который мог бы дать портрет этой женщины; на это я даже не смею претендовать. Моя задача проще: я расскажу, как складывались наши отношения и о чем мы говорили в наши немногочисленные встречи.
У меня нет концепции Фриды. Я не знаю, как могла в наши горькие дни появиться такая Фрида. И я наверное знаю, что она не имеет ничего общего с добрыми девочками доброго Диккенса, которые делают добрые дела согласно своим наивным и добрым понятиям. Здесь я полемизирую с Лидой Ч[уковской], которая с легкостью свела мою таинственную Фриду к уютной рождественской сказке Диккенса с его кукольщицами и крошками в злой и сердитой доброй старой Англии[170]. То ли это? Так ли это? Время диккенсовских девочек давно прошло, а может, его никогда и не было, и это просто умилительные куклы на шарнирах для младшего и среднего возраста, чистая литература…
Из недр журналистики, газет, писательских секций и дискуссий на незапоминаемые темы вдруг появилась эта женщина – совсем другая, ни на кого не похожая и думающая о вещах, о которых в ее исконной среде не думает никто. В первый раз я услыхала про нее от Оттенов[171].
Кстати об Оттенах – они очень скрасили мне годы последней – хрущевской ссылки, которая была и не ссылкой, а просто невозможностью прописаться в Москве. Вот тогда-то Оттены заехали за мной и отвезли меня в Тарусу. Они прописали меня у Голышева на второй половине своего дома[172]. Там я и зимовала, перебегая по лестнице от одной печки к другой, а по вечерам распивая с Оттенами чай. Сам Оттен привозил из Москвы вороха невероятных новостей, из которых добрая половина почему-то подтверждалась. Оттены настойчиво опекали меня и удивлялись, когда я их не слушалась, и были мне настоящими друзьями в те одинокие тарусские годы. И с Фридой я познакомилась именно у Оттенов в первую свою тарусскую зимовку, следовательно своим возвращением в Москву я косвенно обязана Оттенам.
О сотруднице «Известий» они говорили как о человеке высоких душевных качеств. Зная, что у Оттена воображение разыгрывается по всякому поводу, я не поверила. А смысл рассказа был такой: Фрида входит в кабинеты к вельможам, смотрит им прямо в глаза и объясняет, что они наделали. У вельмож почему-то не хватает мужества не принять Фриду, прервать ее на полуслове, отшить и выгнать, а ведь они на это большие мастера. Фрида действует как удав, а вельможа оказывается кроликом. Весь разработанный арсенал ответов, все испытанные способы парировать любые доводы, которыми так сильны наши вельможи, оказываются негодными, Фриде отвечают, с Фридой разговаривают. Взявшись за дело, Фрида вгрызается в него мертвой хваткой и не выпускает, пока не добьется своего. Она берется при этом за безнадежные дела и [все-таки] добивается своего. Это были дни хлопот об Ивинской[173], попавшей в лагере в какие-то невероятные условия. Фрида добилась ее перевода[174].
Оттены мне рассказали про Фриду, я им не поверила. Зачем, спрашивается, сотруднице «Известий», советской журналистке, жить и дышать как Фрида. Эпоха таких не воспитывает ни у нас, ни на Западе. Да и возраст Фриды для этой роли неподходящий – она выросла в эпоху, когда активное добро высмеивалось, самого этого понятия не существовало, даже термин «абстрактный гуманист», ругательная кличка Левы Копелева[175], появился уже в хрущевское время, когда Фрида была уже зрелым человеком. В селе, может быть, и существуют еще последние праведницы, но откуда им взяться в городе, да еще в столице, да еще в пропылесосенном здании «Известий», где столько дел совершалось за эти полвека?
Вскоре после этого моего разговора [с Оттенами] Фрида приехала в Тарусу, и взглянув на нее, я поняла, что в информации Оттенов есть какая-то реальность. Она была седой девочкой в широкой только ей свойственной сборчатой юбке, которая придавала ей какую-то семилетнюю солидность. Стриженая седая голова казалась совсем молодой, почти ребяческой, немножко озорной даже, как у девочки с мальчишескими повадками. И это впечатление усиливалось ее пристальными, серьезными, пытливыми глазами. Она всегда и на всё пристально глядела отличными коричневыми, до конфуза круглыми и серьезными бляхами, в которых не было ни удивления, ни любопытства, а только сосредоточенное и постоянное внимание. Вероятно, это внимание одно из редкостных свойств Фриды.
Большинство людей, которых я знаю, поражают меня своей непроницаемостью. Их нельзя ни в чем убедить по той простой причине, что все чужие слова и доводы скользят по их сознанию, и это оттого, что внимание у них скользящее. Они часто готовы согласиться со своим собеседником, но по их репликам видно, что они просто твердят свое, прежнее, против чего приводились доводы, хотя и оформляют их в виде признания чужой правоты. На следующий день всё повторится сначала, пока спорщик не поймет, что броня, которой окружают себя люди, непроницаема. Все попытки убедить кого бы то ни было в чем бы то ни было у нас бесплодны. Все твердят свое в определенной тональности и последовательности.
Общение возможно только там, где есть частичное совпадение тональностей, тогда разыгрывается несложный этюд в четыре руки или собеседники попеременно то говорят, то одобрительно кивают, узнавая знакомые звуки. Каждый ведет энергичную борьбу за сохранение интеллектуальной целины. Люди даже не притворяются, что слушают друг друга; они просто терпеливо дожидаются своей очереди заговорить. Я не знаю, повсеместно ли такое явление, но у нас оно выражено очень резко, быть может, потому, что людям приходилось слишком часто соглашаться и одобрять вещи, в которые лучше было не вникать. Это начинается в раннем возрасте – и мальчишка-студент уже обладает даром обтекаемости и абсолютно непроницаем.
Фрида одна из редкостных людей в нашей жизни, сохранивших дар внимательного слушанья и вникания в любую ситуацию. Ее глаза говорили о постоянном неослабевающем внимании и реагировали на всё происходящее вокруг нее. Таких говорящих, слушающих и думающих глаз, как у нее, я давно не видела.