а наушники командира и его голову и на второго пилота посмотрела, никогда не думала, что достаточно увидеть перед собой спокойные и сильные плечи, чтобы прошел страх… Потом со мной заговорил штурман, и я почти совсем пришла в себя.
— И все? И была спокойна до посадки? — спросили девушки.
— Нет, — ответила она, — нет, конечно. Как только я выходила в салон, а это было дважды, потому что я два раза заходила в кабину, меня снова начинало трясти. Но тут уже были пассажиры, они были спокойны, ведь ничего не знали… И я подумала, — продолжала Надя, — что, если вид спокойных людей так действует на меня, значит, и на других он действует так же… Я тоже должна быть спокойной, и я начала твердить себе: «Спокойно, спокойно, надо улыбаться, иначе увидят, что я сама не своя». Ну и заставила себя улыбаться… Потом повезло: отвлеклась, мальчишка один раскричался, успокаивала его.
Потом я влюбилась в пассажиров, — сказала Надя. — Как никогда, они были послушны, добры, только двое повыламывались насчет ремней, а так все было нормально.
— А перед посадкой ты не умирала от страха? — спросили у нее.
— Когда закончила проверку ремней и раздала леденцы, почувствовала страх снова. Я так сильно заставляла себя улыбаться, что даже в кресле, когда уже никто меня не видел, продолжала улыбаться, пока не поймала себя на этом… Больше всего я хотела, чтобы в эти минуты кому-нибудь из пассажиров что-нибудь срочно понадобилось… Срочно, чтобы нельзя было переждать. Тогда бы я бросилась к нему и как бы опять объединилась со всеми… чтобы было легче. Но все спокойно ждали приземления.
— Ты никого не вспоминала из близких?
— Кажется, нет, — ответила она. — От этого, наверное, было бы только хуже.
— Значит, ты не почувствовала настоящего страха, — сказала одна из девушек, пережившая в свое время вынужденную посадку под Киевом.
— Видимо, это происходит у всех по-своему, — заключила Надя. — Я, кажется, уверенней теперь поднимаюсь в небо после того раза…
Этот разговор, который с бережливой точностью привели Надины друзья, был чрезвычайно важным. Он помогал почувствовать ее искренность, открытость и простоту. И не только — он говорил и о ее силе. Ведь девушке во время полета было неполных девятнадцать лет! И она независимо от внутренних ощущений владела собой, пассажиры не зря восхищались впоследствии ее самообладанием…
А еще не так давно, после первого самостоятельного полета, Надя признавалась, что больше всего опасалась трех вещей.
— Первое, чего я опасалась, — со смехом рассказывала она подругам, — это случая с ребенком, ну, знаете, если так раскапризничается, что я никак не смогу помочь матери его успокоить. Второе — это случая со взрослым, если вдруг попадется такой человек, которому не смогу в чем-то угодить, и он начнет распекать меня при всех пассажирах. Третье — это случая с родами на борту. Ведь сколько раз газеты писали — из аэропорта вылетело, например, сто пассажиров, а в воздухе появился сто первый… счастливая мать, врачи в аэропорту и т. д. Этого боялась больше всего!
Продолжалась жизнь, продолжались полеты.
В 1970 году Надю снова, в третий раз подряд, избирают членом комитета комсомола. Почти сразу же у нее появляется и новое поручение: она становится заместителем начальника «Комсомольского прожектора» авиапредприятия. Нетрудно себе представить, сколько времени и энергии отнимало у нее это поручение, если знать ее отношение к делу. Сохранились комсомольские документы этой деятельности Н. Курченко. За короткий срок она возглавила рейды «КП»: «Цена рабочей минуты» — это в авиации, как известно, архиважно, «Твоя жизнь в общежитии», «За высокое обслуживание пассажиров» н другие. И никаких холостых, мучительно фальшивых заседаний, столь частых в иных местах, никаких пустых разговоров и многомесячных подготовок. Все энергично, серьезно, с большой пользой для дела.
В мае 1970 года Надя отправилась домой в отпуск. Это была ее последняя поездка к родным.
Все в те дни было замечательно, и даже грустная история с бабушкой заставила их тогда посмеяться. Надя рассказала бабушке о работе, о полетах, говорила о Володе, поделилась планами: «Буду поступать в институт, мне надо работать и учиться», и бабушка, растроганная откровенностью своей теперь уже взрослой внучки, ответила ей в общем-то тем же. «Пойдем, — сказала она, — пойдем, я тебе покажу, что себе приготовила. — И действительно показала: белье, которое приготовила на черный день. — Умру, — сказала она, — его на меня и наденут».
Надя посмеялась тогда вместе со всеми, а потом обняла бабушку, чуть не плача, сказала: «Жизнь сейчас хорошая… Тебе жить да жить».
Через пять месяцев те же слова, но уже о самой Наде были сказаны на всю страну Алексеем Маресьевым: «Ей бы жить да жить».
Да, в те дни, дни ее последнего отпуска, все на ее родине было замечательным. С утра до вечера Надя возилась с младшими сестрами и братом, проводила в разговорах с матерью, встречалась со школьными друзьями и преподавателями. Когда закончился отпуск и она уезжала в Сухуми, каждый желал ей больших успехов и большого счастья. А ее матери, Генриетте Ивановне, говорили: «Хорошо начала жизнь Надя, просто хорошо».
Автобус, как и прежде, в день ее первого отъезда в неизвестные края, шел по разбитой мокрой дороге, и так же лил дождь, и грядущее опять поднималось прямо над дорогой, перед самым автобусом, но теперь уже было иным, исчезла прежняя неопределенность, все больше и больше оно походило на реальную жизнь, в которой вот-вот откроются новые горизонты и над ними поднимется новое грядущее, к которому можно будет отправиться снова…
Шел дождливый теплый май.
Теперь шел октябрь. Над домом, в котором мы разговаривали о Наде, снова пролетел самолет.
— Вот и все, — проговорила Минина. — Все.
Пилоты и бортпроводницы, собравшиеся в Надиной комнате, подавленно молчали. Каждый рассказал и вспомнил о Наде самое лучшее и самое важное, но ни один из них при этом не испытал облегчения. Они стремились создать образ Нади, но, конечно, чувствовали, что жизни не равно ничто — ни образ, ни их слова, ни их боль.
Перед нашей встречей Минина провела свой самый трудный телефонный разговор. Она звонила в Удмуртию. Ей предстояло сообщить Генриетте Ивановне о гибели Нади. Когда их соединили, она смогла лишь сказать: «С Надей плохо, срочно вылетайте».
— Но она жива? — доносился далекий голос матери. Минина молчала и тихо плакала.
— Но она жива? — звучало в трубке.
И кто-то вместо Мининой, ее голосом сказал:
— Да.
Провожая нас взглядом, Дуся Минина проговорила скорее, кажется, для себя:
— Я представляю Надю в ее последний момент… Хотя не знаю подробностей, но ясно вижу, как она повернулась, как посмотрела в глаза бандитам, напряглась… И стала на защиту экипажа, пассажиров. Я все это вижу…
…Как Надя жила, было теперь известно. Предстояло узнать, как она погибла.
Под крылом самолета лежала темно-зеленая Колхида. Над коричневой водой Риони поднимались октябрьские испарения. Пилот маленького самолета, которым мы летели, не произнес за время рейса ни слова, но когда прошли траверз Зеленого мыса, он сказал:
— Вот здесь, в этом месте неба, убили Надю.
Через несколько минут после приземления заместитель министра гражданской авиации СССР А.А. Попов познакомил нас со вторым пилотом Надиного самолета — Сулико Шавидзе. «Он вам расскажет о ситуации на борту», — сказал Попов.
Шавидзе оказался совсем молодым человеком. Он был возбужден, но старался собой владеть.
— Я вам расскажу о нашей бортпроводнице Надежде Курченко, — начал он, забыв о пожелании заместителя министра.
Тут же, в кабинете начальника Батумского аэровокзала, заканчивал разговор по телефону высокий человек в коротком белом халате, по всей вероятности, врач. Он положил трубку и, перебив Сулико, сказал:
— Сулико, пройдите с товарищами к «Скорой помощи», там лежит Чахракия. Даю вам на разговор с ним пять минут. Мы его увозим.
«Скорая помощь» стояла за кипарисами, был виден лишь ее капот. Рядом с машиной беседовали члены комиссии. Они, видимо, только что закончили разговор с командиром экипажа Георгием Чахракия. Он лежал на носилках в измятом темно-синем кителе и не двигался — пуля задела позвонок. Его глаза были воспалены, обескровленные щеки впали, он был небрит.
Врач пришел к машине следом за нами. Он снова напомнил о времени. Его можно было понять. Мы и сами видели, что вид у Чахракия был скверным, и нас не надо было торопить. Мы решили сократить разговор до одной фразы: «Желаем скорейшего выздоровления», — но он, узнав, откуда мы, еле слышно сказал:
— Я расскажу вам только о бортпроводнице, как она погибла, о Наде… а остальное расскажет Сулико, — и повел глазами в сторону Шавидзе.
Врач склонился к его лицу и приложил ко лбу влажную марлю:
— Успокойся.
— Я уже спокоен, — произнес безучастно пилот, и его тон был при этом таким, что в нем не чувствовалось ни одной искры, а был лишь пепел.
…Им дали разрешение на взлет в 12 часов 30 минут дня. Они взлетели чисто и привычно. В пилотской кабине было спокойно и солнечно.
На месте командира экипажа был Георгий Чахракия — командиром он стал лишь полгода назад. Сулико Шавидзе был вторым пилотом. Оганес Бабаян — механиком, Валерий Фадеев — штурманом. Пятым членом экипажа была бортпроводница Надя Курченко.
Солнце делило салон на две равные зоны: сиреневую и серо-голубую. Пассажиры рассматривали землю и рифленую плоскость моря, которая плавно, по мере виража, поднималась над привычным горизонтом.
Никто не знает принципа, лежащего в основе, казалось бы, совершенно неуправляемого процесса: подбора пассажиров на тот или иной рейс. Но принцип такой есть, он наверняка существует, иначе как можно объяснить тот факт, что один рейс привлекает на борт самолета еще недавно совершенно незнакомых, но одинаково шумных и непоседливых людей, а другим рейсом отправляются в полет люди совершенно иного склада, темперамента и тоже, разумеется, никогда и нигде раньше не встречавшиеся друг с другом? Многие бортпроводницы смеются или задумываются над этой загадкой, и Надя размышляла над ней не раз. Она столкнулась с этим явлением почти сразу, как только начала летать.