Гани казалось, что здесь, вблизи неприветливого, штормящего моря, он оторван от жизни, что главные события обходят его стороной. А тут еще в Сухуми пожаловал сам Троцкий. Видимо, он решил набраться сил и энергии для дальнейших своих политических вылазок. «В нашем санатории появился «Арыстан»,[12] сказывается больным и утверждает: «Выздоровею». Едва ли», — с иронией сообщал Гани одному из своих друзей в письме от 5 февраля 1924 года. Гани не раз возмущался, какие почести воздают Троцкому его прихлебатели и изустно и в печати. «Вы поглядите, поглядите, — говорил Гани товарищам по палате, потрясая каким-то журналом. — Надо же додуматься, стихи хвалебные о Троцком пропечатали, целую оду какой-то щелкопер излил в рифмах. Уста его лирического героя хотят произнести слово «любимая», а вместо этого, видите ли, слышится: «Лев Троцкий». Да я за такие вирши к стенке бы ставил продажных писак! Потомки прочтут когда-нибудь — краснеть за нас им придется! Нет, такое терпеть невмоготу. Сегодня же напишу письмо Петру Смородину! Может, разрешит бросить этот проклятый санаторий!»
В конце концов он не выдержал и сбежал в Москву.
«Гани, несмотря на наше запрещение о досрочном выезде из Сухуми, неожиданно появился в Москве во второй половине февраля 1924 года, — вспоминал член тогдашнего Бюро ЦК РКСМ Сергей Николаевич Белоусов. — Я с большим удовлетворением могу сказать, что при первой же встрече Гани выразил свою радость по поводу разгрома последователей Троцкого в нашем союзе и решения Пленума ЦК о присвоении имени Ленина РКСМ и Всесоюзной пионерской организации. Особенно запомнилась мне беседа с Гани о том, как нужно организовать па месте, в Туркестане, борьбу с вылазками троцкистов, как нам лучше выполнить заветы Ильича и провести ленинский призыв в комсомол… Пробыв в Москве день-два, Муратбаев выехал в Ташкент…»
В Ташкенте уже цвел дикий миндаль и продавали букеты первых цветов. Азиатская весна вдохнула в Гани свежие силы. Как и прежде, он работал с упоением, просиживая до глубокой ночи. В скором времени предстояло создание национальных республик, суверенных государств, состоящих в братском союзе с другими советскими народами. Надо было заботиться о подборе комсомольских кадров, об издании новых газет и журналов, о строительстве новых клубов, театров, Дворцов культуры. Среди всех этих поистине необозримых дел и обязанностей Гани выкраивал время поработать над докладом на предстоящем V съезде комсомола Туркестана — следовало отчитаться за три года бессменной работы на посту ответственного секретаря.
Однако сам Гани на съезде доклад прочесть не смог. К середине июня болезнь настолько обострилась, что но настоянию Центрального Комитета партии Туркестана и Средазбюро ЦК РКСМ он вынужден был лечь в больницу. Здесь к Гани пришла радостная весть: правительство Хорезмской республики наградило его Красным Орденом Труда ХССР. В мандате значилось: «Дан тов. Муратбаеву, вождю трудящейся молодежи в Средней Азии, в том, что он согласно постановлению третьего Всехорезмского курултая комсомола Центральным Исполнительным Комитетом награждается Красным Орденом Труда ХССР за проявленную им энергию и руководство работой комсомольских организаций в Средней Азии, в частности Хорезма, что удостоверяется подписями и приложением печати».
Приходили друзья, делегаты Всетуркестанского съезда, поздравляли своего вожака с наградой, желали как можно скорее выздороветь. Превозмогая боль в груди, Гани грустно улыбался, задавая вопросы, шутил.
Болезнь не отступала. Все же он нашел в себе силы, несмотря на категорические запреты, уехать через полмесяца в Москву, к началу VI съезда комсомола. На этом съезде он был единогласно избран членом ЦК РЛКСМ, а вскоре стал членом Исполнительного Комитета Коммунистического Интернационала Молодежи. Его сподвижник по этой работе Александр Мильчаков спустя полвека вспоминал:
«Мы вместе учили иностранные языки: Муратбаев — английский, я — немецкий и французский. Муратбаеву в Исполкоме КИМа поручили заведовать восточным отделом, я был включен в работу отдела романских стран и отдела по работе среди крестьянской молодежи.
Собрались втроем, Гани, Чаплин и я, по-товарищески делились раздумьями, предположениями, беседовали о кимовских делах и о всесоюзных. Так продолжалась наша дружба, которую прервала только смерть Гани…»
Он умер 15 апреля 1925 года после тяжелой болезни, не дожив даже до двадцати трех лет. Никто не знает, о чем он думал в последние мгновения своей короткой неистовой жизни, безраздельно отданной революции. Быть может, он вспоминал детство, Казалинск, первые дни революции. Или, как тогда, на пути в Верный, он мысленно поднимался над прекрасной многострадальной родиной. И плескался Балхаш на севере и на востоке, в выжженных песках, лежала, как ветвь саксаула, река Или, и Тянь-Шань на юге слепил белизною вечных снегов, и самумы на западе клубились…
Его провожали в последний путь, на Ваганьковское кладбище, тысячи и тысячи комсомольцев, и двести моряков Балтийского флота стояли в почетном карауле у его гроба. А когда начался траурный митинг, ученик и соратник Ленина Николай Ильич Подвойский сказал:
«Смерть не щадит и тех, кто должен идти на смену старшим. Мы лишились крупной фигуры Советского Востока, лучшего побега большевизма, умеющего не только умереть, но и победить. Товарищ Муратбаев сгорел от непосильного труда, от которого он не мог и не хотел отказаться».
Сейлхан АСКАРОВ
Макар МАЗАЙ
Уже вышли из цехов новых советских заводов первые сотни тысяч тракторов и первые десятки тысяч комбайнов; по дорогам и проселкам страны неслись автомобили с эмблемами Горьковского и Московского автомобильных заводов.
С лихвой перевыполнен был план ГОЭЛРО. Новые железнодорожные пути соединили Сибирь со Средней Азией и Уралом. Поднимались громады новых и новых заводов.
Взятый советской экономикой старт не знал прецедентов. И при всем том темп экономического роста мог быть еще более высоким. Но в стране не хватало стали, хотя выплавка ее выросла по отношению к самому высокому уровню дореволюционного времени (1913 г.) в три раза. Уже варили сталь Магнитогорск и Кузнецк, «Азов-сталь» и «Запорожсталь»… Омолодились и старые заводы — Макеевский, Днепродзержинский. А стали все не хватало. Недостаток черного металла приходилось восполнять ввозом из капиталистических стран.
Задачей задач было отыскать резервы для дальнейшего повышения выплавки стали. О том, что такие резервы имеются, обстоятельно говорили на состоявшемся в ноябре 1935 года Первом Всесоюзном совещании рабочих и работниц — стахановцев новаторы этой отрасли.
Участник Всесоюзного совещания стахановцев, сталевар завода имени Дзержинского Денис Дегтярев добился небывалого в то время съема — почти десять тонн с квадратного метра вместо трех-четырех тонн, которые давали на других печах. На вопрос, в чем состоит его метод, Дегтярев в своей речи на совещании сказал просто: «В том, что стали лучше работать, больше заботиться, чтобы задержек не было».
И в Таганроге тоже сделали попытку перейти до тех пор неприступный рубикон — съем в три-четыре тонны с квадратного метра. Сразу же за Дегтяревым на кремлевскую трибуну поднялся таганрогский сталевар Дмитрий Бобылев.
«Мы не рекордисты и не спортсмены, — говорил он. — Но мы задались целью обнаружить прорехи, через которые утекает время — часы и минуты. Ведь потерянные минуты и часы — это потеря десятков, сотен килограммов стали».
Бобылев говорил уже о съеме в 12 и даже 14 тонн с квадратного метра пода печи. А затем сталевар с завода имени Коминтерна в Днепропетровске Алексей Сороковой привел цифры — сколько минут и часов удается им сэкономить на каждой плавке.
И Бобылев, и Дегтярев, и Сороковой объясняли свои первые успехи лишь тем, что они навели на рабочих местах элементарный порядок, стали считать и беречь минуты — и ничего более. И на других заводах крепко задумались о том, как повысить выплавку. Сталь нужна была стране до зарезу. И вот первые вести: 8, 9, 10, 12 тонн с квадратного метра пода мартеновской печи.
Вопрос о том, как добиться увеличения выплавки стали на действовавших печах, был в центре внимания состоявшегося в июне 1936 года совета при наркоме тяжелой промышленности — этом хозяйственном парламенте страны.
«Мы сегодня даем, — говорил народный комиссар тяжелой промышленности СССР Г.К. Орджоникидзе, — 42, 43, 45 тысяч тонн стали в сутки. Нам этого мало. Надо давать в сутки в календарное время 60 тысяч тонн стали в натуре.
Могут ли это дать наши металлурги? Могут!»
Товарищ Орджоникидзе привел убедительные цифры.
«Мы имеем, — говорил он, — около 10 тысяч квадратных метров площади пода мартеновских печей… Надо для получения 60 тысяч тонн в сутки снимать с квадратного метра площади пода мартеновских печей только 5,5. А мы сегодня имеем больше 33 мартеновских печей, дающих от 5,5 до 8 1/4 тонны съема с квадратного метра площади пода мартеновской печи, а нам надо для выполнения суточной выплавки — 60 тысяч тонн — только 5,5 тонны.
То, что достигнуто на 33 печах, надо распространить на все печи».
Обратите внимание: в обоих случаях ударение на слове «только».
Пять с половиной тонн с квадратного метра пода! Кажется, не так уж и много, если давали уже и по девять, и по десять тонн. Однако средний съем на всех мартеновских печах Союза тогда был меньше четырех. Подъем предстоял нелегкий. Все говорило, однако, за то, что нашей индустрии он посилен.
Кто же первый поднимется в наступление?
В дореволюционное время все металлургические заводы юга страны принадлежали иностранному капиталу. Места для постройки заводов выбирали там, где залегают уголь или железная руда — два главных компонента, необходимых для производства металла. Несколько заводов расположилось у моря — не так далеко от руды и угля и благоприятные возможности для вывоза металла за границу.
Вблизи города Мариуполя (ныне город Жданов) обосновались два завода: один «Русский провиданс» (бельгийский капитал), другой — Никополь-Мариупольский (капитал американский). В короткий срок на просторных приазовских степях стали дымить заводы. Оборудование привезли не новое, а бывшее в употреблении.