Нам понравился образ угодника: светлый проникновенный лик. Спрашиваю угрюмого монаха: чья работа.
– Отца Алипия. Иконописной ведает.
Алипия… Я вспомнил. Говорили мне про него.
– Когда-то в высокой академии учился, медали золотые получал за свои картинки… «мир» писал.
Теперь не пишет «мира»: иконы только. Когда-то не совладал с бореньем, оставил Валаам.
– Духа не смог смирить… Перестал спать, мутился.
И вернулся – покорился Валааму. Не стал уходить в леса, на острова, писать в безмолвии природу Божью. Принял постриг. Пишет святые лики только. Я возмущался таким порабощением: вытравил из него Валаам живую душу! Мне говорили:
– Нет, не так все это. Наш Валаам освободил ему живую душу, а не поработил. Святые лики ниже, что ли, по-вашему, земной красы, которая прахом распадается? Святой лик есть отображение Господня Света. Ну-ка, напишите кистью Господень Свет..? Тут уж не живописное искусство, в благодать Господня. Вот наш о. Алипий теперь и прозирает духом, ищет в ликах Господень Свет… подвиг высокий принял. Никакое не порабощение, а воодушевление. Нетленное пишет, небесно-вечную красоту.
Теперь я знаю: высокое искусство в вечном.
Шестой час вечера. Солнце совсем над лесом, скоро за Валаам укроется. Надо бы в Большой Скит, неподалеку; завтра в Коневский едем, а там – отъезд. Не поздно ли? О. Антипа советует, даже понуждает мягко:
– Ножки у вас молоденькие, чего вам – поздно! Поглядите наш Большой Скит, строгие там подвижники, и строение богатое, храм какой. Только супругу-то не впустят, женский пол только на Престол пускают, в день Всех Святых. Ну что же, проводите супруга, за воротами обождете. Ишь, дружные вы какие, все-то вместе. А то и на лошадке вас свезут…
Шишкин И. И. Вид на острове Валааме. Местность Кукко
Не надо нам лошадки, пробежим – в лесу чудесно.
Быстро идем, бежим: надо вернуться к трапезе, не огорчить о. Антипу; строгий он, порядок любит.
Мимо пустынной пристани, проливом. Солнце зашло за Валаам. Померкло, засвежело. На берегу монашек-старичок складывает щепу – для пароходика. Рыбаки-монахи растягивают на держалках сети; только что осмолили: крепкий запах, до сердца проникает. Пахнет щепой еловой, смолой, водой и… ладаном? Валаамом пахнет. Это запах вечерней свежести, сетей смоленых и – святости? – запах Валаама, обители «за гранью мира» – называл я так – впитался в память, и доселе слышу. Трудники все еще копошатся, рубят гранит, чеканят, пилят… проволочной пилой! – как странно. Хочется смотреть, а надо к трапезе вернуться. Бежим. Молотки гранильщиков постукивают реже, трудники устали, посиживают на гранитных глыбах.
Вот и лес. Дрема и тишина ползут из чащи. Скоро доползут и до собора, служка ударит в колокол, и день закончится. Кончится день на Валааме, а там, на Ладоге, еще заря: там еще огненное солнце.
Рука с рукой, бежим мы глушью. На дороге еще светло. Видно, как прорыжело что-то… белка! Смотрим, как вьется в елях. Под ними уже сумрак, гуще. Пахнет теплом еловым, пряным. Дорога в гору. Видно с холма, как извивается дорога, на поворотах дремлют сосны. Вот где глушь-то! Что-то шуршит над ними, мягко, рыхло… – большая птица, потонула в чаще. В зеленоватом небе уже белеют звезды-точки. Смотрим в небо. Белые кисейки-облачка, недвижны. Слушаем… – ни звука. Вот она, тишина глухая. И почему-то грустно. Бежим.
По каменному мосту, над водой. Черная вода, глухая. Заглядываем, в жути: верхушки елей, небо – тьма и свет. Как жутко опрокинуто в бездонность! Бежим… Часовня! Нет, не одни мы здесь. Лик Богоматери, взирает. Лента, венчик, светится подсвечник. Смотрим… Ладаном как будто пахнет. Войти? Не входим, поздно. А хорошо молиться в дебрях. Ну, успеем…
Лужайка, звон колокольца, треск сушняка… Что это… лошадь! Выходит на дорогу, протягивает губы, просит хлеба. Жаль, нет с нами хлеба. Монахи приучили, носят хлеб. Ласкаем, треплем по губам. Кроткая какая, нежные какие губы… бархат. Бежим, оглядываемся: все стоит, ждет хлебца, смотрит.
Высокий крест, гранитный, черный. Странно – крест в лесу! Стоит – и смотрит. Оглядываемся – он смотрит. Нет, не жутко, а легко теперь: стоит, благословляет.
Вон что-то забелелось – стены башни – скит Всех Святых. Где-то вода блестит в деревьях. Пруд? Рощица, там… холмик? Могила чья-то, крест. Нам грустно. Проходим мимо огорода. Ворота на запоре. А вот калитка. Тут предел: женщинам нельзя. В калитку видно: двор, трава, густая, темная. Башня на углу – как крепость. Надо расставаться. Жена робеет, просит – поскорей, недолго… Садится у ворот на травку. Вот странно – женщинам нельзя! Только почему-то – в праздник. Жалею, зачем пошли сюда. Глухое царство, мрак.
Иду по травке – и шагов не слышно. Тишина, глухая, как… в могиле. Храм, тихий, в пустоте. Вон казармы словно… низенькие – кельи? Холодный отблеск в окнах, неуют.
Досадую, зачем зашли сюда, «в могилу». Думаю – вернуться, и слышу кашель, глухой, тягучий. Оглядываюсь. Темный кто-то, чуть надвигается, от храма. Схимонах? Прямо ко мне, ползет. Мне жутко.
– Кто там?.. Не вижу… кха-а-а…
Ползет. Вспоминаю «Вия»: «Подымите мне ве-ки». Жуть берет. Говорю, робея, и слышу, как четко отзывается от келий:
– Я богомолец… скит посмотреть…
И чувствую, что говорю неправду: теперь мне нечего смотреть здесь, скорей бы выйти на свободу. Но поздно: он надвигается.
– Кха-а… поздненько, уже трапезуем, ночь. Ну, кто такой?.. – смотрит на меня из-под куколя, с крестами. – Из ученых, что ли? А, студент… вот кто… это какие всех умней… слыхал. Сдалече?
Голос у схимника глухой, «могильный».
– Из Москвы.
– Из Москвы… далече. От нас все далеко. От земли дальше – к небу ближе… – показывает в небо пальцем. – Ну, пойдем… покажу наш храм. Вот, только псалтырь читал. Псалтырь-то разумеешь? Хорошо. День и ночь читаем по отшедшим отцам и братиям. Все отойдем в свой срок… нас будут поминать. Человек, яко трава дние его… разумеешь? Ну, пойдем.
Иду безвольно в сумрак храма. Мерцает одинокая лампада. Ладанный, душный воздух. На сводах – иноки, тенями. Темный иконостас чуть золотится, смутно. Старый псалтырь на аналое. Схимонах затепливает свечку. Я различаю под куколем с крестами мертвый нос, мохнатые седые брови, – строгий лик, бородка клинушком, как пакля. Вспоминаю такие же бородки у наших плотников и штукатуров, в детстве видел. Думаю: все тут, на Валааме, из народа. Черный покров на аналое, в серебряном глазете, – поминальный. Подвижник тычет по аналою свечкой, нащупывает вставочку. Говорит «загробно»:
– День и ночь читаем по два часа, очередное. По-церковному-то разумеешь? Ну, чти… послушаю, как ты разумеешь… мы-то мало учены… послушаю.
Я в смущенье: экзаменует, этого недоставало. Знает, что слаб я по-церковному? И почему я должен ему читать? Что я ему, мальчишка? Вот попал-то. И ничего не видно: желтый лист, весь в воске, в пятнах, титла эти… кто тут разберет!
– Ну, чти… вот, кончил я… чти… – в лист, тощим пальцем.
Мне тесно. И не могу ослушаться, неловко как-то. И стыдно, что осрамлюсь. Мелькает в мыслях: «Может быть, он провидец, знает, что пришли „из любопытства“, и нарочно, чтобы пристыдить, экзаменует?.. Святому это не подходит, это уже издевательство…» И не могу ослушаться: попался. А он все тянет.
– Ну, чти… ка-к ты разумеешь?..
Захлопнуть книгу, повернуться, и?.. Нет, непристойно. В волненье вглядываюсь в строки – поразобраться в титлах… и – радость! Знакомое… с детства помню, из «Шестопсалмия»! С Горкиным читали, от всенощных осталось крепко. Читаю твердо, не глядя на титла:
«…скажи мне, Господи, путь, в оньже пойду, яко к Тебе взях душу мою…»
«Что, слышишь? – думаю, – что, лихо? вот тебе и „из ученых“!»
«…Научи мя творити волю Твою, яко Ты еси Бог мой; Дух Твой благий наставит мя на землю праву».
– Ишь, хорошо разумеешь… во-ка-ак… – хвалит схимонах, а я-то думаю: «Нет, не поймаешь, не провидец…» – А разумеешь ли, что сказано… тебе? Враз ведь ты попал… какое слово-то! а, разуме-ешь?..
– Разумею… – отвечаю я, не разумея.
Выдержал экзамен. Выходим. Мне легко. И схимонах приятный.
Пахнет лесом, волей. Гляжу на башни.
– В крепости живете? – говорю-шучу: легко мне.
Шишкин И. И. Камни в лесу. Валаам (фрагмент)
– С кем нам воевать, от греха оплот. В лесу живем, по чапыге ползем, неприметно, тихо… ай к могиле-то и подполз, и зары-ли… вся и жизнь тленная, земная.
Вся жизнь ползти к могиле! Не понимаю. Кто-то у Шекспира… про бренность жизни, да, в «Гамлете», «бедный Йорик», над черепом смеялись, а этот так спокойно, страшно… Валаам вдруг представляется могилой… все ползут, накрывшись мантиями, с крестами, черепами… «непристойно, тихо» подползают и…
– День отжил – к могиле пододвинулся… – вздыхает схимонах спокойно.
– Чем вы питаетесь? – спрашиваю я зачем-то.
– А капусткой, водицей, хлебцем… Все едино червю могильному на пожрание приуготовляемся тленною плотию. А душа-то… туда! – показывает он в небо.
В зеленоватом небе – звезды. Ночь. Прощаемся. Старец плетется к кельям – «приуготовляться». Бегу к воротам.
– Как ты до-лго… – слышу я милый голос – облегченный вздох.
Беремся за руки, бежим во мраке. Из чащи веется жутью. Глушь, мрак. И вот радость, – колокол вдали. Это в монастыре «повестка» к трапезе. Теплом пахнуло. Берег, сети. Старичок плетется в гору, к монастырю.
– Трапезовать, батюшка, пора… кончился денек, слава Всевышнему… помилуй нас, Исусе-Спасе… – ласково говорит он нам.
Мы рады, идем с ним, говорим. Так славно – «Исусе-Спасе», – с лаской.
С горы все царство Валаама видно. Свет за нами на озаренном небе – четкие верхушки елей. Восходит месяц, золотится в елях. Свет и впереди: белый собор, кресты сияют, видят месяц.
О. Антипа спрашивает, понравился ли скит. Говорю – да, только грустно там… и страшно. Он не понимает: