Православная Россия: Богомолье. Старый Валаам — страница 44 из 45

Едем орешником. Осенняя на нем ржавчина. Под колесами жвакает, сочится. Что это там краснеет? А, рябина. Мокрые кисти виснут. Скука и неуют. Вон болотце: унылая осока, шатаются камыши под ветром. Мокрый монашек повстречался, несет розовые грибы – рыжики, молоденькие, промытые. Весело нам кивает, словно и нет дождя. Опять часовня, плачет осенними слезами черный гранитный крест. Белки теперь по дуплам, и лисичка подремывает где-то. Вон над полем с гнилым сараем тряпками носятся вороны в ветре – какие-то у них дела. Гремят по «луде» колеса тарантаса. Прокатили мягко, опять по иглам. От игол тянет душною скипидарной сыростью. Ну вот, приехали. Поперек дороги мокрый плетень из хвороста – дальше и нет пути: тупик, скит.

Монашонок молча остановил лошадку и остался сидеть, как мумия, – так и не обернулся к нам. Стало быть, выходить. Отыскиваем в плетне проходик. Видим с холма озерки, кусты и церковку. Сеет дождик, скучно шуршит по листьям. Идем мимо черных огородов, доходим до деревянной церковки – ни души. Воистину – скит, пустыня. Церковка заперта. За огородом, на холмике, две смежные избушки. Это кельи пустынников, связанные сенями. Плачут в дожде оконца, дымок курится и стелется, дождь надолго. В каменистой горке выбита криво лесенка. Мы, скользя, поднимаемся к избушкам. Да где же скитники? Заглядываем в сени и видим: вот они, жители пустыньки. На полу сидят трое: седенький тощий старичок в скуфейке, приятный такой лицом, мертвенно-восковым, бескровным, черноватый монах, лет сорока, кряжистый, с горячими глазами, и юный послушник, светлоликий, с тонкими чертами, в золотистых локонах, как пишут ангелов. Сидят молча и старательно чистят лук, режут ботву с головок.

– Бог в помощь, здравствуйте!

Возглас пугает их. Так они были заняты работой – а может быть, и мысленной молитвой, – что не слыхали, как мы вошли.

– А, Господи помилуй… – сказал старичок-схимник, и я понял, что это о. Сысой, о котором говорил нам странник. – Лучок вот режем, Господи помилуй.

Прочие только поклонились и продолжали резать. Не вовремя мы, видно, попали. Стоим, молчим. А они продолжают резать, будто нас здесь и нет. Наконец схимонах говорит опять, будто с самим собой:

– Лучок вот режем, Господи помилуй.

Я думаю: они разучились говорить и молчат от смущения. Прошу показать нам церковку и келью о. Дамаскина.

– Возьми ключи да покажи им… все обскажи про батюшку… – говорит старичок мальчику в локонах. – А угостить-то вас и нечем… Господи помилуй…

Мальчик ведет нас к церковке, скребет огромными сапогами по камням. Церковка небогатая, бревенчатые тесаные стены, скромный иконостас; дощатый, в сучочках, пол. Пахнет сосной и ладаном. Я спрашиваю мальчика, давно ли он на Валааме.

– Год скоро. А здесь, в пустыньке, шесть месяцев.

Из Питера он, служил в экспедиции государственных бумаг.

– Что привело вас на Валаам?

– Не знаю… Читал про Валаам, и понравилось, как живут тут. Богу служат.

– Но ведь тут трудно, в такой неуютной обстановке… особенно после Петербурга?

– Святые отцы жили… – говорит он.

Я смотрю на его локоны ангела. Может быть, и он «отсеянный»? Таким, должно быть, и юный Дамиан был. Есть такие, особенные, родятся как-то, чуждые «сему миру».

Идем к озеркам. Соединяет их деревянный мостик, над проточком. Берега заросли осокой.

– Говорят, много у вас рыбы?

– Уха живая. Ловим только на монастырь, а здесь рыбку не позволяется и в великие праздники вкушать. Ручная у нас рыба, черпать корзиной можно. Сейчас хмуро, а солнышко когда, так спинки и синеют, перышками играют. У нас в обители там рыбу из икры разводят, завод такой есть. И форель разводят, и сигов, и лосиков… Чего-чего только не делает братия у нас. У нас прямо целое государство, только духовное, конечно. И свечной завод, и кожи мочим, и скипидар гоним, и переплетная у нас есть, и лекарственные травы растим, и сукна валяем, и посуду обжигаем, скудельный заводик есть… и лесопильная, и конный завод, и граниты шлифуют, и мрамор полируют. Господь умудрил, и мастера-рабочие тянут к нам, с питерских заводов да и совсюду. Ведь разные люди на свете… есть и озорники, рабочий-то народ, а есть и в рабочем народе «зернышко Господне», на слово Божие идут. Вот и живем, как царство.

Мальчик удивил меня разумной речью.

– Вы где учились?

– Городское окончил, а потом меня папаша к себе в экспедицию устроил, краски мешать-тереть. Я там рисовать стал… У нас там граверы тонкие, первые граверы во всем свете.

– И жалованье вам платили?

– Конечно. Я получал 24 рубля на месяц, подростковое, как ученик, У нас там особое жалованье, там люди отборные берутся, верные, от отца к сыну, даже дедушки служили. Ведь там и деньги заготовляют, и надо держать секреты, там все крепкие люди, верные.

И он – ушел! Значит, тоже крепкий, «отсеянный». Юный совсем – и такое жалованье, театры, всякие соблазны, лакомства в магазинах, семья, очевидно, зажиточная… – и ушел в глушь сюда, в скит, в пустыньку, лучок режет, гремит в таких сапогах – ноги, небось, натерло… – «понравилось, святые отцы жили»!

– Вы читаете здесь какие-нибудь книги?



Гине А. В. Финляндский пейзаж


– А как же, отцов Церкви… Исаака Сириянина, Макария Египетского… что «старец» укажет, о. Сысой. Он тоже знает Писание. Простой он с виду и очень смиренный духом, а твердый в искусе. Он руководит хорошо, толкует мне. Только он, конечно, меня жалеет, добрый очень… Строже бы надо, а он что же… за искушение сто поклонников, а больше и не возвестит.

К нам подходит схимонах Сысой.

– А вот здесь, – показывает он на камень у воды, – птицы-гагары гнездо вьют и птенцов выводят… и нас не боятся. Гагара – птица нелюдимая, самая строгая, любит самую даль-крепь… глухие, значит, места. А вот еще при о. Дамаскине, когда молодой он был, больше полсотни годов все ведутся гагарки-то. И каждый год только одна пара прилетает.

– И сегодня прилетели?

– Нет, ноньче что-то не воротились, первый год так. Малоптенцовые они, больше парочки не выводят. И вот первый год не прилетели, а то всегда. Это их в миру злой человек, может, напугал… пострелил, может.

– Вы давно здесь в скиту?

– Два годика. А то все дозорщиком был в Никольском скиту, на островке. До схимы о. Стефаном звали.

– А это что такое – «дозорщик»?.. На Никольском островке служили?

– Монастырь берег, от приходящих. Зимой по льду к нам бредут… ну и стерег, обыскивал. Дело Божье, нельзя пропускать… искушение несут нам, есть такие озорники. Грех протащить хотят, запретное. Слабые есть из братии. Ну, я табачок в озеро, и еще чего, похуже… об камушек. И огорчения бывали… били меня лихие люди. Потрудился я, а вот теперь на отдыхе – грядки копаю, лучок сажаю. Молиться-то?! И молюсь по малости… Господи помилуй. Ну, дай вам Бог получить за чем приехали. Проводи их, сынок, покажь келейку батюшки Дамаскина… – сказал о. Сысой послушнику. – А я уж пойду, лучок режем. Ну, спаси вас Бог, Царица Небесная.

Он заковылял к своей келье, а мы перешли мостик и поднялись на горку, где под дубками, кленами и липками стояла пустая теперь келья игумена Дамаскина.

На стене сруба прибит четырехаршинный крест, работы Дамаскина.

Мы вошли в келью-клеть. Эта клеть, простая изба, разгорожена на четыре клетушки. В одной он работал, – а и повернуться негде; в другой молился, в третьей переписывал священные книги, в четвертой почивал.

– Вот его моленная.

Клетушка шириной в аршин, длиной в два. Аналойчик, икона, стул. В крохотное оконце виден краешек озерка, холмик, поросший лесом. Здесь искушали его бесы, устрашали, осенними бурными ночами, в этой живой могиле. А он молился. И продолжалось это семь долгих лет, до главного подвига – строительства царства валаамского.

– А вот его постель.

В клетушке, под оконцем, дощатый гроб на полу и в нем рогожка.

Мы вышли. Дождь перестал. Всюду висели на листьях капли, сверкали живыми алмазами на солнце. Выглянуло оно из тучи, сияло в мелкой волне озерка холодным блеском. Кораллами горели обвисшие рябины. За озерком о. Сысой – на огороде копает лук.

– Прощайте, о. Сысой! – подошел я к нему.

– Бог простит, Бог простит… простите нас, грешных…

Я пожал с грустным чувством его восковую руку – ручку. Было мне почему-то его жалко, думалось, старенький, не долго ему пожить осталось. И еще подумал: «А ему, может быть, это радостно… ведь он верит в вечное, небесное…»

– Прощайте… больше уж не увидимся… здесь… – сказал он, словно на мои мысли, и посмотрел мне в глаза. Было в его глазах что-то… чего он не высказал словами: «Там свидимся»?

Я прошел в сени келий. Черноватый монах все еще обрезал лук.

– А, уходите… Вы уйдете, а мы останемся. А скажите… слыхал я, немцы, будто, войну воевать хотят… не слышно? – таинственно спросил он.

– Не слышно.

– Ну, а как у вас там, в России, ничего?

– Ничего.

– А мне вот богомолец один сказывал… будто у России с Францией дружба завязалась… правда?

– Правда.

– Ну, неладно это. Француз, – он хитрый. Напрасно Россия с ними связывается. А что… голод будто недавно был?

Этот был обыкновенный, до мира жадный, с живыми, даже горячими глазами, – «неотсеянный», так и останется «в решете».

– На будущее лето, может, заглянете, новенького чего расскажете. В лесу живем, птица пролетит – не скажет, хоть и много видит.

Этот не «отсеется» никогда.

Мы сели в тарантас. Недвижный, насквозь промокший мальчик-карел сонно повел вожжами. Бойко пошла продрогшая лошадка, посыпало крупным дождем с орешника.


В сенях гостиницы стоит у дверей о. Антипа с блюдом. Мы кладем нещедрую жертву нашу за щедрое гостеприимство. О. Антипа кланяется в пояс.

– Маловато погостили, маловато… – жалея говорит он, – хорошо себя вели, и привык я к вам, милые. Скажете о нас доброе словечко там.

Мы обнялись и поцеловались.

– Скажу, батюшка… есть что сказать. Много вид