Праздник, который всегда с тобой — страница 26 из 33

Оставьте ваши деньги при себе. Мы без них обойдемся.

Как член «Bel Esprit» я вел кампанию весьма активно и в розовых мечтах видел, как майор выходит из банка свободным человеком. Не помню, как в конце концов развалился «Bel Esprit», но думаю, это было связано с опубликованием «Бесплодной земли», принесшей майору премию журнала «Дайел», а вскоре после этого одна титулованная дама взялась финансировать Элиоту журнал «Крайтирион», так что Эзре и мне можно было больше не беспокоиться о майоре. Маленький греческий храм, кажется, до сих пор стоит в саду. Меня всегда огорчало, что мы не смогли вызволить майора из банка силами одного лишь «Bel Esprit», поскольку в мечтах представлял себе, как он оттуда выходит и, может быть, поселяется в маленьком греческом храме, а потом мы идем туда с Эзрой, чтобы возложить на него лавровый венок. Я знал, где растет хороший лавр, и мог бы съездить за ним на велосипеде и думал, что мы можем увенчивать его всякий раз, когда ему будет одиноко или когда Эзра закончит править рукопись или гранки еще одной его поэмы, такой же большой, как «Бесплодная земля». С нравственной стороны вся эта история, как и многие другие, обернулась для меня плохо: деньги, собранные мною для вызволения майора, я повез в Энгиен и поставил в стипльчезе на лошадей, бежавших с допингом. В двух заездах эти подогретые лошади, на которых я ставил, обскакали неподогретых или недоподогретых, только в одном заезде наша была так простимулирована, что перед стартом сбросила жокея, и помчалась, и прошла всю дистанцию стипльчеза сама, прыгая волшебно, как прыгаешь иногда во сне. Будучи поймана и снова оседлана, она провела скачки достойно, но денег мне не принесла.

Я был бы только рад, если бы ипподромные деньги пошли на «Bel Esprit», но он уже не существовал. А я утешал себя тем, что благодаря выигрышу мог бы внести в «Bel Esprit» гораздо больше, чем намеревался. Но кончилось все хорошо: на эти деньги мы съездили в Испанию.

От первого лица

Когда начинаешь писать от первого лица и получается так живо, что читатели верят, они почти всегда думают, что эти истории на самом деле случились с тобой. Это естественно: когда ты сочинял их, ты должен рассказывать так, будто они случились с самим рассказчиком. В случае успеха ты заставишь читателя поверить, что все это происходило и с ним самим. Если у тебя получилось, ты добился того, к чему стремился, — создал что-то такое, что станет частью читательского опыта, частью его памяти. Может быть, читая рассказ или роман, он кое-что упустит, но незаметно для него оно войдет в его память, станет частью его опыта — частью его жизни. Добиться этого нелегко.

Пусть нелегко, но что почти всегда возможно для частных детективов от литературной критики — это доказать, что с беллетристом, пишущим от первого лица, не могло произойти всего того, о чем рассказывает повествователь, а может, и совсем ничего подобного. Какое это имеет значение и что доказывает, кроме того, что писатель не лишен воображения и изобретательности, — для меня всегда было загадкой.

В те ранние дни писательства в Париже я сочинял, опираясь не только на свой опыт, но и на опыт и знания друзей и всех тех, кого я знал или встречал на своей памяти, но — не писателей. Мне очень повезло в том, что самые близкие мои друзья не были писателями, а среди знакомых было много умных людей, умевших хорошо излагать свои мысли. Когда я был на войне в Италии, на одно событие, которого я был свидетелем или участником, приходились сотни таких, которые происходили с другими людьми, участвовавшими в войне на разных этапах. Мой собственный маленький опыт служил пробным камнем, с помощью которого я мог определить, правдив ли чужой рассказ или нет, и паролем было ранение. После войны я проводил много времени в Девятнадцатом округе и других итальянских кварталах Чикаго с итальянцем, с которым мы подружились в миланском госпитале. Он был молодым офицером, и несколько раз его тяжело ранило. Он поехал, кажется, из Сиэтла в Италию навестить родных и, когда Италия вступила в войну, пошел добровольцем. Мы были близкими друзьями, а он — превосходным рассказчиком.

В Италии же я познакомился со многими британцами в армии и в санитарных частях. Много лет моим лучшим другом был молодой британец, кадровый офицер, в 1914 году отправившийся из Сандхерста в Монс и провоевавший до конца войны в 1918-м.

Тайные радости

Пока я занимался газетной работой и ездил в командировки по разным странам Европы, необходимо было иметь один пристойный костюм, пару приличных туфель и стричься в парикмахерской. На писательстве это сказывалось отрицательно: я имел возможность перейти со своего берега реки на правый, встретиться там с приятелями, поехать на скачки и предаваться развлечениям, которые были мне не по карману или заканчивались неприятностями. Я быстро сообразил, что наилучший способ избежать походов на правый берег, воздержаться от забав, которые мне не по карману и в лучшем случае заканчиваются упреками желудка, — это не стричься. Нельзя пойти на правый берег, если прическа у тебя как у замечательных японских художников-аристократов, с которыми дружил Эзра. Это было бы идеально, удержало бы тебя на своем берегу реки и приковало к работе. Перерывы между командировками были не настолько длинны, чтобы отрастить подобающую гриву, а ведь через каких-нибудь два месяца ты приобрел бы вид пережитка американской Гражданской войны, совершенно неприемлемый. Через три — приблизился бы к чудесным японским друзьям Эзры, и твои приятели на правом берегу воспринимали бы тебя как обреченного. На что именно обреченного — в их глазах, — я так и не понял, но через четыре месяца тебя считали обреченным на что-то еще похуже. Мне нравилось ходить в обреченных, и нам с женой нравилось, что нас считают совместно обреченными.

Случалось, я сталкивался с зарубежными корреспондентами. Они, я знал, знакомятся с жизнью низов в том, что именовали кварталом. Какой-нибудь отводил меня в сторону и серьезно внушал, заботясь о моем благе:

— Нельзя опускаться, Хем. Это, конечно, не мое дело. Что же ты прямо как туземец. Ради Бога, возьми себя в руки и хотя бы подстригись как следует.

Потом меня посылали на какую-нибудь конференцию в Германии или на Ближнем Востоке, я стригся, надевал свой приличный костюм и хорошие английские туфли и рано или поздно встречал того, который велел мне взять себя в руки. Он говорил:

— Отлично выглядишь, старина. Вижу, бросил свои богемные глупости? Что сегодня поделываешь? Есть прекрасное местечко, нечто особенное — за «Таксимом».

Люди всегда вмешивались в твою жизнь, ради твоего же блага, и в конце концов я понял, что хотят они на самом деле, чтобы ты полностью вписался в их стандарты, не отличался от них и участвовал в разгуле, самом глупом и скучном, как у коммивояжеров на их съезде. Они ничего не знали о наших радостях, о том, как весело быть обреченными друг на друга, ничего не узнают и не могут узнать. Наша радость — любить — была простой и в то же время таинственной, сложной, как простая математическая формула, которая может означать и полное счастье, и конец света.

Над таким счастьем тебе нельзя мудрить, но почти все, кого ты знал, норовили его поправить. Мы поехали в Канаду, и там я решил, что больше не буду работать в газете, даже если буду голодать и мы будем жить как дикари, держась своих племенных правил и своих обычаев, храня свои нормы, секреты, табу и радости[60].

Теперь в Париже мы были свободными людьми, и мне не надо было ездить в командировки.

— И больше никогда не буду стричься, — сказал я. Мы сидели в «Клозери де Лила», внутри, в тепле.

— Ну и не надо, если не хочешь, Тэти.

— Начал отращивать еще до Торонто.

— Прекрасно. Уже месяц.

— Полтора.

— Отметим вермутом шамбери касси?

Я попросил принести и сказал:

— А тебе это по-прежнему будет нравиться?

— Да. Это признак свободы от прежней жути. Расскажи, как это будет выглядеть.

— Помнишь трех японских художников у Эзры?

— Ох, да, Тэти, они были красивые, но на это уйдет уйма времени.

— Мне всегда хотелось такую прическу.

— Мы можем попробовать. Они ужасно быстро растут.

— Я бы хотел такую уже завтра.

— Не получится, Тэти, — только ждать, когда отрастут. Ты же понимаешь. На это надо время. Жаль, конечно[61].

— Черт возьми.

— Дай потрогать.

— Здесь?

— Они чудесно растут. Имей терпение.

— Хорошо. Пока забуду о них.

— Если о них не думать, может быть, они быстрее вырастут. Я рада, что ты начал загодя.

Мы посмотрели друг на друга, рассмеялись, а потом она сказала мне что-то по секрету.

— Ты права.

— Тэти, я задумала что-то увлекательное.

— Говори.

— Не знаю, сказать ли.

— Скажи. Давай. Скажи, пожалуйста.

— Я подумала, может, они будут как у меня?

— Но они у тебя тоже растут.

— Нет. Завтра я их подровняю и буду дожидаться тебя. Правда, будет хорошо?

— Да.

— Я подожду, и у нас станут одинаковыми.

— Сколько на это уйдет?

— Месяца четыре, чтобы стали одинаковыми.

— Правда?

— Правда.

— Еще четыре месяца?

— Думаю, да.

Мы сидели, и она сказала кое-что секретное, и я ответил кое-чем секретным.

— Люди подумают, что мы сумасшедшие.

— Бедные, несчастные люди, — сказала она. — Это будет такая радость, Тэти.

— Тебе правда понравится?

— Ужасно, — сказала она. — Но нам надо быть очень терпеливыми. Как другие люди терпеливы с садом.

— Я буду терпелив — по крайней мере постараюсь.

— Как думаешь, другие люди умеют радоваться таким простым вещам?

— Может, они не такие уж простые.

— Не знаю. Растить — что может быть проще?

— Мне все равно, сложно или просто, — мне нравится, и все.

— И мне. Мы ужасно везучие, правда? Ох, я хотела бы тебе помочь, но не знаю, как это ускорить.