Праздник, который всегда с тобой — страница 31 из 33

— Ох, Тэти, — сказала она, когда я ее обнял, — ты вернулся и так чудесно, успешно съездил. Я люблю тебя, мы так по тебе соскучились.

Я любил ее и больше никого, и мы волшебно жили, пока оставались одни. Я хорошо работал, мы совершали замечательные поездки, и только поздней весной, когда мы покинули горы и вернулись в Париж, снова началось это другое. Раскаяние было хорошим и правильным чувством, и будь я более хорошим человеком, оно могло бы сохранить меня для чего-то похуже, но вместо этого на три года стало моим верным и неразлучным спутником.

Может быть, эти богачи были отличными людьми, а рыба-лоцман — моим приятелем. Конечно, эти богачи никогда и ничего не делали из корысти. Они коллекционировали людей, как другие коллекционируют картины или разводят лошадей, и поддерживали меня в каждом жестоком и пагубном решении, а все решения казались неизбежными, логичными и хорошими — и все порождены обманом. Это не значит, что решения были ошибочными, но в итоге они обернулись плохо благодаря тому же изъяну в характере, который был их причиной. Если ты солгал и изменил кому-то, то сделаешь это снова. Если с тобой мог кто-то так поступить однажды, то и другой так поступит. Я ненавидел этих богачей за то, что они поддерживали и поощряли меня в дурных делах. Но откуда им было знать, что это дурно и должно плохо кончиться, если они не знали всех обстоятельств? Это была не их вина. Вина их была только в том, что они вмешивались в чужие жизни. Они приносили несчастья другим, но еще хуже — себе, и дожили до самого плохого конца, к которому только могут вести несчастья.

Ужасно, когда молодая женщина обманывает подругу, но не оттолкнуло меня это только по моей вине и слепоте. Ввязавшись в это и полюбив, я принял на себя весь позор и жил в раскаянии.

Раскаяние не отпускало меня ни днем, ни ночью, пока моя жена не вышла замуж за человека, который был лучше меня и всегда будет лучше, и пока я не понял, что она счастлива.

Но той зимой, когда я думал, что больше никогда не впаду в низость, мы чудно жили в Шрунсе, и я помню все — и как весна пришла в горы, и как мы с женой любили и доверяли друг другу, и как радовались тому, что уехали богачи, и как я думал, что мы опять неуязвимы. Но не были мы неуязвимы, и было это концом первой части Парижа, и Париж навсегда стал другим, хотя он всегда оставался Парижем, и ты менялся вместе с ним. Мы больше не ездили в Форарльберг, и те богачи не ездили. Думаю, даже рыба-лоцман там не появлялась. У него нашлись новые места для прокладки пути богачам, а в конце концов он и сам стал богачом. Но и его поначалу преследовали неудачи, похуже, чем у кого бы то ни было.

Теперь никто не поднимается в гору на лыжах, и чуть ли не все ломают ноги, но, может быть, все-таки легче сломать ногу, чем разбить сердце, хотя говорят, что теперь все ломается и разбивается, и иногда зажившее место становится потом еще крепче. Про это не знаю, но таким был Париж, когда мы были очень бедны и очень счастливы.

Nada у Pues Nada[72]

Это даст вам представление о людях и местах в ту пору, когда мы с Хэдли считали себя неуязвимыми. Но мы не были неуязвимы, и на этом первая часть Парижа закончилась. Никто теперь не поднимается в гору на котиковом меху. В этом нет нужды. Крепления были разные, хорошие и плохие, и, может быть, все же легче сломать ногу, чем разбить себе сердце, хотя говорят, что многие становятся крепче в поврежденных местах. Про это сегодня утром не знаю, но знаю, кто это сказал, и присоединяюсь.

Катаются теперь гораздо лучше, лучше обучены, и лучшие катаются красиво. Они съезжают быстрее, слетают как птицы, странные птицы, которые знают много секретов, и только глубокий свежий снег представляет опасность для тех, кому нужен укатанный склон.

Они теперь знают много секретов, а мы знали другие секреты, когда съезжали по ледникам без страховки и не было снежных патрулей. Эти лыжники лучше нас, и они тоже взбирались бы на горы, если бы не было подъемников. Встала совсем другая проблема.

Если они начинают рано, узнают новые секреты и у них есть способности, то ничего не ломается даже на таких спусках, как в нынешнем году в Сан-Вэлли, и организовано все так, что никто не гибнет. Теперь, чтобы обрушить лавину, стреляют из пушек и минометов.

Никто не может утверждать, что не сломает ногу в определенных обстоятельствах. Разбить себе сердце — другое дело. Некоторые говорят, что такого не бывает. Конечно, ты не можешь его разбить, если у тебя его нет, и многое объединяется для того, чтобы отнять его у человека, у которого оно вначале было. Возможно, там и нет ничего. Nada[73]. Можете принять это или нет. Это может быть верно или нет. Есть философы, которые очень хорошо это объясняют.

В писательстве тоже есть много секретов. Ничто никогда не пропадает — не важно, кажется ли так в этот момент, — и то, что не вошло, непременно проявится и придаст силу тому, что вошло. Некоторые говорят, что на письме ты не можешь ничем овладеть, пока не отдал этого — или даже не вынужден был выбросить, если спешил. В гораздо более поздний период, чем эти парижские сюжеты, ты никак не сможешь овладеть ими, пока не изложишь материал беллетристически, а потом, возможно, придется это выбросить, иначе оно снова ускользнет. Говорят еще и всякое другое, но не надо обращать на эти разговоры слишком много внимания. Наши секреты — из области алхимии. Объяснителей гораздо больше, чем хороших писателей. Помимо всего прочего, тебе нужна еще большая удача, а она не всегда приходит. Жаль, конечно, но жаловаться не стоит, так же как не стоит жаловаться на тех объяснителей, которые рассказывают тебе, как ты это делаешь и зачем, а ты с ними не согласен. Пусть себе объясняют, но трудно, наверное, примирить ничто, которое тебе ведомо, с той частью, где ты живешь в других людях. Одни желают тебе удачи, другие — нет. Хорошее письмо не склонно разрушать, но ты должен быть поосторожней с шутками.

Потом вспоминаешь, как последний раз приехал на Кубу Эван, больной раком поджелудочной железы, еще с дренажем. Он сам себя перевязывал и писал репортажи в утреннюю «Телеграф» о скачках в Гольфстрим-Парке. Он опередил график и прилетел ко мне. Морфий с собой не привез: ему сказали, что на Кубе его несложно получить, а это было не так. За торговцев взялись крепко. Он прилетел попрощаться. Но, естественно, об этом не объявил. Выделения из дренажной трубки пахли.

— Доктор непременно его принесет, — сказал он. — Что-то его задержало. Извини, что больно, Хем, что я тебе досаждаю.

— Ему пора быть здесь.

— Давай вспомним все смешные случаи из прошлого. Помнишь Десноса? Он прислал тебе чудную книжку.

— А помнишь, как ты явился в Мадрид прямо из госпиталя в Мурсии в alpargatas[74] по снегу, когда выздоравливал после ранения? И спал под покрывалом в ногах кровати, поперек, а Джон Тсанакас спал на полу и стряпал для нас.

— Добряк Джон. Помнишь, как волк был подпаском? Мне было неудобно, что я столько кашляю. Что кашляю с кровью — ерунда, но неловко. Знаешь, в Париже было счастливое время, и на Ки-Уэсте тоже замечательное. Но самое лучшее — в Испании.

— А следующая война? Как ты вообще на нее попал?

— Тебя непременно возьмут, если по-настоящему захотел. Я отнесся к ней очень серьезно и дослужился до мастер-сержанта. После Испании было легко. Все равно что вернуться в школу, и очень похоже на то, когда ты с лошадьми. Военные действия были интересной проблемой.

— Все твои стихи у меня сложены и спрятаны.

Боль стала очень сильной, и мы помнили много действительно смешных происшествий и замечательных людей.

— Ты очень заботливо к ним отнесся. Это не значит, что их надо публиковать. Но, я считаю, важно то, что они существуют. Мы с тобой довольно много существовали, а, Хем? И ты чертовски хорошо написал про Nada.

— Nada у pues Nada, — сказал я. Но я помнил и Гольфстрим, и море, и другие вещи.

— Не сердись, что говорю серьезно, Хем. Было так приятно поговорить о месье Даннинге и le fou dans le cabanon[75], о чудесном путешествии по старому Парижу, об исчезновении мистера Воспера, об Андре и Жане. Тех двух. Официантах. Об Андре Массоне и Жоане Миро, и что сталось с ними. Помнишь, как ты поставил меня на содержание в банке, а я тогда купил картины? Но ты должен держаться, потому что пишешь за всех нас.

— Кто это — все мы?

— Пожалуйста, не изображай неизвестно кого. Я имею в виду нас в те старые дни, и лучшее, и худшее, и в Испании. А потом эта другая война и все, что было после нее, и что теперь. О веселом напиши и о другом, о чем только мы знаем, те, кто был в некоторых странных местах в странные времена. Пиши, пожалуйста, даже если тебе вспомнить об этом не хочется. И вставить надо сегодняшнее. Я так занят лошадьми, что ничего не знаю про сегодня. Только про мое сегодня.

— Мне очень неприятно, Эван, что он опаздывает с лекарством. Сейчас наше сегодня — это оно.

— Это всего лишь боль, — сказал он. — Должна быть важная причина, если опаздывает.

— Пойдем домой, найдем сами, Эван. Он не операбельный?

— Нет, конечно, меня оперировали. Давай не будем говорить о телах? Я рад, что у тебя отрицательные анализы. Это замечательно, Хем. Ты извини, что я так серьезно говорю о твоем писательстве. Я прошу тебя сделать противоположное тому, что я делал со своими стихами. Ты понимаешь почему. Нам никогда не надо было ничего друг другу объяснять. Я пишу о моем сегодня. Это лошади. У тебя сегодня очень интересное. Ты подарил мне многие места и многих людей.

— Пойдем поищем в доме, Эван. У меня много осталось с катера. Но не люблю оставлять это дома, так что мог и сжечь.

— Мы можем разминуться по дороге.

— Я позвоню другому врачу. Нет смысла ждать, если невыносимо.