– Тут на этой улице раньше ингуши жили. Почти все ушли перед войной, но, может, кто и остался, – рассказывает раненый. – Русских, наверное, никого нет. Кого бородатые убили, кто сам ушел. Дома побросали. Бородатые все пограбили, дома пожгли.
– А вы чего не уехали?
– Нам некуда. Всю жизнь здесь прожили. Слава богу, дети взрослые, уехали устраиваться… Две недели уже в подвале сидим, ночью ведро выливаем.
– Ладно, отец, нам некогда. Как кончится зачистка, двигайте-ка к шестой поликлинике, мы там закрепились. Знаешь? Подлечим, сухпай выдадим, – говорит Скворец.
Тот кивает, а потом мотает головой:
– Не, не пойдем. Неровен час, свои же и кончат.
– Ну как знаешь.
Скворец и пацаны разгружают из РД-2 консервы, доктор Виталик кладет сверху бинты и таблетки. У мужчины вздрагивает подбородок. Женщина молча плачет. Слезы оставляют дорожки на закопченном лице. Уходя на улицу, Пух слышит ее глухой голос:
– Ребята, режьте их всех, не берите в плен…
Несколько следующих домов пусты. В подвалы и на чердаки – гранаты. Вот в одном дворе воронка от разрыва мины, а на стене следы окровавленных ладоней. Бурой с Пухом доходят по этим следам до летней кухни. На кухне стол, на нем лужа темной крови. Под столом – видно, сполз – лежит старик в папахе и галошах. Рубаха у него на животе задрана, на мертвой белой коже большая неровная рана. Ладони в крови, пытался зажать рану.
– Всё, пошли, осколок в печень, – говорит подошедший доктор, и они уходят.
Во дворе снайпер знаком останавливает Скворца и показывает на другой конец улицы:
– Какие-то с оружием, может, наши, может, и нет. Человек десять.
Все замирают, и тут по забору и стене дома начинают колотить пули, и только потом доносятся звуки очередей. Пух даже не успевает понять, как заскакивает в оконный проем, готовый обороняться. А испугался он жестоко. Как, впрочем, и все.
– «Липки», «Липки», ответьте «Печоре», – вполголоса вызывает Скворец по радиостанции. В эфире молчание.
– Федя, ракету!
Длинный жилистый Саня по кличке Федя быстро высовывается и выпускает вверх зеленую ракету – сигнал, что мы свои. Скворец, конечно, рискует. Но стрельба прекращается, и с той стороны улицы тоже взлетает зеленая ракета.
– Я «Печора», я «Печора», иду по Шефской, нечетная сторона. Кто меня слышит?
– «Печора», я «Воин», иду навстречу. Все целы?
– Да вроде…
«Воин» – соседи из Южного СОБРа. Медленно и аккуратно две группы приближаются друг к другу, проверяя дома и развалины, и наконец встречаются у ворот двора, центрального на этой улице. Первыми в него заходят южане, затем Скворец с группой, оставив снаружи, как обычно, пулеметчика и снайпера. От увиденной во дворе картины обе группы, забыв про осторожность, молча встают и сбиваются толпой. Возле каменного забора на свежем снегу лежат тела трех женщин. У железных ворот тело девочки лет восьми. В центре двора – широкий приземистый пень, на котором рубят мясо. В него воткнут большой разделочный тесак с деревянной ручкой. Рядом с пнем – обезглавленное тело старика, а чуть подальше – голова с короткими седыми волосами вокруг лысины. Трупы ничуть не напоминают еще недавно живых людей, они похожи на сломанные манекены, испачканные кровью.
– Видно, ингуши, – говорит командир южан, невысокий коренастый темноволосый офицер, сам немного похожий на нацмена. – Из пулемета их.
Он показывает на россыпь пулеметных гильз у ворот.
– Нахера так-то? – Злобно плюнув в снег, он дает своим команду уходить.
Заканчивается зачистка встречей с БМП федералов. Солдаты держат важный перекресток, рядом «китайская стена», длинная пятиэтажка на пустыре, за которую вчера шел ожесточенный бой. Рядом обгоревший бронетранспортер. «Стена» в пробоинах от прямой наводки и тоже чадит. «Как в хрониках Сталинграда», – думает Пух.
Солдаты ведут пленных. Двое – это мужчины призывного возраста в норковых шапках, старых кожаных куртках и спортивных костюмах. Руки и верхняя половина лиц у них темные, а подбородки посветлее. «Бороды сбрили», – догадывается он. У одного руки за головой, второй толкает перед собой кресло-каталку, в котором сидит древняя старуха.
– Стой там, – кричит сержант в относительно чистом бушлате, командир БМП, и группа останавливается метрах в десяти.
– Что там? – спрашивает командир у подбежавшего солдата.
– Двое бородатых бабушку катят, якобы местные, из-под обстрела. Документов у них нет. Она тяжело ранена.
– Ясно. Связь! – кричит он в люк БМП.
Оттуда высовывается связист, на ходу вызывая:
– «Кентавр», «Кентавр», я «Двадцать второй».
– «Двадцать второй», «Кентавр» на связи, – слышится из «брони».
Связист передает тангенту командиру.
– «Кентавр», я «Двадцать второй», у меня абориген «трехсотый-два», надо бы в тыл переправить. Подошлете «коробочку?»
– У меня своих трехсотых некуда девать, и коробочек лишних тоже нет, – еле слышен сквозь треск и помехи далекий «Кентавр». – Разберись на месте! Конец связи.
– Ясно. Конец связи. – Сержант возвращает связь, на минуту задумывается, а потом кричит: – Большой! Давай… Снайпер! – И машет рукой в сторону пленных.
Пулеметчик устанавливает свою машинку и командует мужчинам:
– Эй! Отошли к гаражам! Руки за голову!
О том, чтобы дать им помолиться, речь не идет. Пуху кажется, что пленные умирают еще стоя, может быть даже не дождавшись выстрелов. Снайпер, тщательно прицелившись, добивает старуху выстрелом в голову. На фоне звуков боя и гула моторов эти выстрелы почти не слышны.
Никто не смотрит друг на друга, все отводят глаза. Солдаты, у тех вообще глаза сумасшедшие, веселые и какие-то свинцовые. Много ребят вчера погибло у этой «китайской стены», и их товарищи до сих пор находятся в состоянии длящегося болевого шока. Когда он пройдет, неизвестно. Пуху вдруг становится невыносимо жалко этих несчастных жестоких пацанов, всех этих бессмысленно погибших людей, особенно ту девочку у ворот, жаль себя, оказавшегося таким слабым и жалостливым. Он снова ощущает себя салагой, новобранцем, тоскующим по дому, по маме, по родным лицам, мечтающим о тишине и покое. Он с отвращением закуривает и тут же ощущает, что, выдавив из себя плачущего от жалости и горя ребенка, начинает наполняться какой-то бешеной, холодной яростью, слепой ненавистью ко всему окружающему, к себе и даже к своим товарищам. Убить бы, застрелить как собаку, того, кто сказал, что жалость унижает человека. Кого она унижает? Того, кто жалеет, или того, кого пожалели?..
– Эх, горе ты, горюшко!.. Ладно, слушай сказку про дороги. За них-то и прозвали меня. Еще с «малолетки». Дороги – это межкамерная связь. Запрещены строго. За них – ДИЗО. Дисциплинарный изолятор. В общем, сидишь ты в хате, ну, в камере, и нет у тебя ни чаю, ни сигарет. Посылок тебе никто не шлет, поскольку ты сирота казанская. В хате, кроме тебя, нормальных пацанов тоже нет. Всех по разным рассадили. Остались одни матрасы. Матрасы – это такие, беспомощные, что ли, сидельцы, которые ничего не могут. Просто в депрессии лежат на нарах, а когда кормушка открывается, за баландой к ней слетаются, как чайки. И обратно на нары. Нет у них ничего хорошего. Тогда ты берешь, делаешь ружье. Сначала отбираешь у матраса газету… Почему отбираешь? Ну, сам-то ты газет не читаешь, приходится забрать. Скатываешь ее в плотную трубку, склеиваешь мылом хозяйственным, мусолишь-мусолишь, потом сушишь-сушишь. Потом для прочности обматываешь нитками, вот так вот, крест-накрест. Дальше делаешь пулю. Скручиваешь маленький, но длинный кулек из этой же газеты, точно под калибр ружья, пихаешь в него шарик из хлебного мякиша, потом маляву – записку с просьбами – и еще одним шариком затыкаешь. К нему привязывается нитка. Делать все надо точно и аккуратно, иначе что-нибудь не сработает. Откуда нитки? Это еще одна история. Ладно, коротко. Раз в неделю тебе положены нитки и даже иголка. Даже ножницы. Зашить-пришить. Дают ненадолго. Если ножницы с иголкой не вернуть, устроят такой шмон – себе дороже, потому возвращаешь. А нитки выдают так: стоит мусор возле кормушки и в окошко протягивает кончик нитки. Тот, кто берет их, должен быстро на что-нибудь наматывать. Тебе надо много, так вот ты заставляешь матрасов построиться вдоль стены возле кормушки в очередь, и, как только кончик нитки просовывается, первый матрас хватает его и бежит с ним в дальний угол камеры. Добегает, нитку возле кормушки подхватывает другой матрас и бежит за первым. И так вся очередь. Ты стоишь возле кормушки и мента отвлекаешь разговорами. Командир, командир, говоришь, у нас мыло кончилось. Выдай, не впадлу. Ну или в этом роде какую-то такую глупость. Бывало, когда мент добрый или тугодум, матрасы не один раз успеют пробежать с нитками. Потом он, конечно, отрывает нитку, он же понимает, что, пока он не оторвет, ее будут сматывать и всю вымотают. Но, в общем-то, ниток особо мусора не жалели.
Ну вот. Привязываешь нитку к пуле, к стрельбе готов. Теперь надо проделать в окне амбразуру. На окнах ведь решетки, а за решетками – «реснички». Это такие жалюзи, только из толстого железа. Между ними пальца не пропихнешь, не то что ружье. Их разогнуть нелегко, но есть разные способы. Ладно, разгибаешь «реснички», вставляешь между ними доминошку или шахматную пешку – есть амбразура. Теперь надо состучаться с соседями, чтоб не просто так, в никуда, стрелять. Тут наступает первый ответственный момент. Если мент услышит стук, может внезапно открыть кормушку или глянуть в глазок, тогда пять суток ДИЗО. Три стука в стену – приглашаешь к разговору. Потом два стука – налаживаем дорогу. И один – готов, славливаемся. После этого соседние пацаны сквозь свои «реснички» пропихивают длинную палочку, связанную из прутьев от веника, а ты пулю в ружье – и дуешь, стреляешь через нее пулей. Запулить можно далеко, бывает, до самой воли пуля долетает. Они ее подхватывают, подтягивают к себе. Ниточка натянута, но это еще не дорога. Теперь берешь у кого-нибудь свитер, ну да, обычно у матраса, распускаешь его на нитки и сплетаешь канатик. Ладонями его крутишь-крутишь. Хороший канатик два здоровых мужика не порвут. Привязываешь его к нитке, и соседи его затаскивают. Вот теперь дорога готова. По ней отправляешь пыж. Это тоже трубочка из газеты, но внутрь засыпаешь чай, запихиваешь плотнячком сигареты, всякие мелочи нужные. Иногда приходится гнать дорогу через унитаз. Что ты удивляешься? Бывает, в старых тюрьмах параши в камерах – очко, как в привокзальном туалете. Вот они находятся в разных камерах, но рядом, через стенку. И слив у них один. Тогда шарик с ниткой опускаешь прямо в очко, стучишь в стену, они то же самое делают. Потом вместе сливаете воду, и ваши нитки перекручиваются в сливе. Опять дорога. Но тут уж надо в полиэтилен пыжи запаивать. На пыже пишешь, например: «Камера три два, Пуху от Горя» – и прибавляешь для смеху: «Не морозить!» Это пометка срочности. Вот. Человек, что дороги налаживает, называется дорожник. Дело уважаемое, уметь надо и не бояться. Менты часто ловят, потому что матрасы боятся глазок рукой закрыть или перед кормушкой стоять, тусоваться, чтоб не видно было. Тогда дверь открывается, а-а-а, это опять ты, горемыка, ну, пойдем к офицеру-воспитателю. Там допросик, рапорток, «межкамерная связь», пять суток ДИЗО. Изолятор – тюрьма в тюрьме, почти всегда маленькая одиночка, в которой нет ничего. Только пень, обитый железом. Чтоб удобнее сидеть, наверное. Нары пристегиваются к стене цепями, с десяти вечера до пяти утра их отстегивают и дают матрац. Пустой чехол. Ваты там почти нет. Нары тоже железные, рамка с двумя перемычками. Матрац сквозь них проваливается, и спишь на железе, а задница висит между этими пластинами-перемычками. Кормят так: в день полбуханки хлеба и кружка кипятка. Зачем кипяток без чая? Не знаю. Баланда не всегда. Самое противное – холод и «шуба» на стенах. Стекла-то за решетками почти всегда разбиты, а под дверью в камере обязательно широкая щель. Это специально так устроено у мусоров, для сквознячка. Особенно после баланды, когда в сон клонит, они в коридор